История России


СТЕПАН РАЗИН.

А. ЧАПЫГИН

 

МОСКВА БОЯРСКАЯ

1

Светловолосая боярыня сорвала с головы дорогую, шитую жемчугами с золотом кику, бросила на лавку. - Ну, девки, кто муж? - Тебе мужем быть, боярыня! - Муж бьет, а тебя кто бить может? Ты муж... С поклоном вошла сенная привратница. - Там, боярыня Анна Ильинишна (*31), мирской худой человек тебя просит. - Чернцов принимаю... Иным закажи ходить ко мне. - "Был-де я в чернцах, - ведает меня боярыня..." - слезно молит. - Кто такой? Веди! Привратница ввела худого, тощего человека в рваном кафтане, в валеных опорках. Человек у порога осел на пол, завыл: - Сгноили, матушка княгиня! Лик человечий во мне сгноили, заступись. - Кто тебя в обиде держит, Василии? - По патриаршу слову отдали боярину головой в выслугу рухледи! - Какой рухледи? - Он, милостивая! Ни душой, ни телом не виноват, а вот... Поставил, вишь, на наше подворье боярин Квашнин сундук с печатьми, в сундуке-то деньги были - тыща рублев, сказывает, да шапка бархатная с дужкой, с петелью большой жемчужной, да ожерелье с пугвицы золотными, камением. И все то с сундука покрали. А я без грамоты, мужик простой, - едино, что платье монастырско... И не мог я к боярину вязаться - оглядеть дать, что там под печатьми, цело ли?.. И ни душой, ни телом, а по указу патриарха содрали с меня черное, окрутили во вретище, выдали боярину, а Квашнин, Иван-то Петрович, озлясь много, что не по ево нраву суд решил, что не можно ему с монастыря усудить тое деньги его и рухледи, говорит: "Буду я на тебе, сколь жив ты, старой черт, воду возить с Яузы, кормить-де не стану, - головой дан, что хочу - творю по тебе!" И возят, матушка, на мне замест клячи не воду, а навоз - в заходе ямы, и стольчаки чищу, и всякую черную работу. Пристанешь, - бьют батоги, не кормят, не обувают. Вишь на мне уляди ветхи, так и те из жалости купец гостиные сотни Еремов дал, что ряды у Варварских ворот... А Квашнин-боярин, не оправь его душу, как бывает хмелен, в шумстве, - а бывает с ним такое почесть ежедень, - кличет меня, велит рядить в скоморошью харю, рогатую, поганую, велит мне играть ему похабные песни да, ползучи, лаять псом, а голосу мово не станет, - пинками ребра бьет и хребет ломит чем ни попадя... Боярыня же его, Иванова Устиния Васильевна, пьяная, в домовой байны, что у них во дворе у хмельника, раз, два в неделю, а и более, лежит на полке, девки ее парят, да зовет меня тож парить ее, а в байны напотдаванно, аж стены трещат; а я и малого банного духу не несу, с ног меня валит от слабости, сердце заходитца, и как полоумный я тогда деюсь. "Парь, сволочь! Игумна парил - парь, я повыше буду". И паришь, а она экая, что гора мясная... И тут же, в байны, все неминучее в бадью чинит и тайные уды именует по-мужичьи. А воду таскаешь до того, покеда не падешь, а падешь - в байны ли, в предбаннике, - она из тое бадьи велит меня окатить и кричит криком матерне: "Вот-те, голец, благодать духа свята!" А вретище не велит скидать, паришь ее в одежке... И бредешь, не чуя ни ног, ни главы после всего того, в угол какой темной, дрожишь дрожмя, весь зловонной да пакостной, свету божью не рад и не чаешь конца аду сему... Хоть ты, светлая княгинюшка, умилостивись над стариком. - Не княгиня - боярыня я, Василий! Но как я вступлюсь! Сам знаешь: противу царя да патриарха сил нет. - Ой, матушка княгинюшка! Попроси боярина Бориса Ивановича, - пущай Квашнина-боярина уговорит, пошто вымает из меня душу? Пошто гноит во мне лик человечий? - Не забуду, Василий. Иди, скажу Борису Ивановичу! - Земно и слезно молю, матушка! Старик ушел. - Ну, девки, зачинай... - А вот те скамля, боярыня, ляж-ко, ручки сложи. Боярыня легла на скамью, крытую ковром, к правой ее руке девки положили плеть. Встали кругом скамьи, запели: Мой-от нов терем Растворен стоит. Мой-от старой муж Во гробу лежит... Мой-от старый муж Из гроба встает, Из гроба встает, Жонку бить почнет... Стару мужу я Не корилася... - Вставай, боярыня! Бей плеткой жену. В горенку вошла мамка Морозовой, крепкая старуха с хитрыми, зоркими глазами. Она в кике с крупным бисером, в коричневом суконном опашне, расшитом по подолу светлыми шелками. Стуча клюкой, кинулась на девок: - Курвы! Трясуха вас бей, ужо как пожалует, возьмет боярин, на съезжую сдаст, - там не так плетью-то нахлещут, а ладом да толком... И тебе, матушка боярыня, великий стыд есть дражнить боярина Бориса-то Иваныча. Холит, слушает во всем тебя, налюбоваться не знает как, - еще, прости бог, скоро киоту закажет да молиться тебе зачнет. Пуще ты ему самого патриарха... А кто тебе дарит листы фряжские, говорящих птиц заморских и узорочья? Ты ж, Ильинишна, и мало не уважишь боярина, ишь, игру затеяла! Ведаешь, что боярин за то и седеть стал, что печалуется, как лучше угодить тебе? Ведаешь, что слова о старом муже не терпит, а как разойдется в твой терем, да послушает, да озлится, - тогда что? Мне - гроза, тебе - молонья? Старуха замахала клюкой и снова кинулась на девок: - Пошли отсель, хохотухи, потаскухи! - Ну, мамка, не играем боле, не гони их, а вот пришла, так сказку скажи, мы и утихнем... - Сказку - ту можно... отчего, мати Ильинишна, сказку не сказать! Мамка с помощью девок залезла на изразцовую лежанку. - Скамлю дайте! Девки поставили скамью, старуха на скамью плотно уставила ноги, склонила голову, упершись подбородком на клюку, заговорила: - Жил это да был леневой мужик, и все-то у него из рук ползло, никакая работа толком не ладилась... Жил худо и вдово, - бабы замуж за него не шли... Была у того мужика завсегда одна присказка: "Бог даст - в окно подаст!" Спит это леневой мужик, слышит, во сне говорит ему голос: "Ставай, Фома! Иди за поле, рой под дубом на холму - клад выроешь..." Проснулся леневой мужик, почесался, на другой бок перекатился и опять храп-похрап. Сызнова чует тот же голос: "Ставай, Фома, иди рой!" Сел мужик на кровати, а спать ему - любое дело... клонит ко сну. За окном и заря еще не брезжит, второй кочет полуночь пропел. "Пошто я эку рань!" Лег и опять спит, а голос это в третий раз зовет, да будто кто мужика в брюхо пхнул. Встал-таки леневой, ступни [лапти] обул, завязал оборки [бечевки, закрутки], в сенях это лопату нашарил и с великой ленью на крыльцо выбрался. А у крыльца это стоит купчина корыстной, - всю-то ночь, сердешной, маялся, не спал, ходил да от лихих людей это анбары свои караулил, - и спрашивает леневого: "Пошто ты, Фома, экую рань поднялся?" "Да вот, - сказывает леневой, - сон приврался трижды: "Ставай, поди, рой на холму, на заполье, клад". А мне до смерти неохота идтить... Вишь, - сон, кабы человек какой сказал про то, ино дело!" "Давай схожу! Озяб. Покопаю, согреюсь", - говорит купчина, а сам это на зарю глядит, думает: "Скоро свет. Лихих людей не опасно..." Отдал мужик купцу лопату, сам это в избу - и спать. Купчина холм сыскал, дуб наглядел, рыл да рыл и вырыл дохлую собаку. Озлился это купчина: "Где - так разума нет, а над почетными людьми смеяться рад? Так я уж тебе!" И поволок, моя королевна, заморская мати, тое пропадужину в деревню, волокет, а в уме держит: "Тяжелущая, трясуха ее бей!" Приволок это купчина под окошко леневому Фоме да за хвост и кинул дохлое, а оконце над землей невысоко - угодил в окно, раму вышиб и думает: "На ж тебе, леневой черт!" Пала собака на избу и вся на золото взялась. От стука скочил это Фома: "Никак мене соцкой зачем требует?" И видит - лежит по всей избе золото... Почесался мужик, глаза протер, сказал: "Значит это - коли бог даст, то и в окно подаст".

- Ох, мамка! Лживая сказка, а потому лживая, что мало бог подает... Ныне же приходил ко мне старик Василий, боярину Квашнину патриарх его головой дал, а боярин довел старика, что еле стоит. И думаешь, не молился тот Василий богу и угодникам всяким? Да что-то ему не подает бог! - Ты, мати Ильинишна, королевна моя, пошто такое при девках сказываешь? А ну, как они сдурна кому твои слова переврут, да их поволокут, а они повинятся: "От боярыни-де тое речи слышали". Патриарх да попы - народ привязчивый, за веру не одного человека в гроб уклали... - Ништо со мной будет, мамка, а вот скушно мне! До слез скушно... - Ой, о боге, королевна, заморская мати, не кощунь так! При чем тут бог? Кому что сужено, то и корыстной купчина не уволокет, а к дому приволокет... Старику же тому, видно, планида - в беде быть. Не любит народ монахов, ныне еще жалобились государю: "Народ-де в нас палками кидает, когда идем круг монастыря с крестом, с хоругвью". А кого народ не любит, тот и богу не угоден. - Не любит, мамка, народ воеводу, бояр не любит, - значит, и бог не любит их? - Ах, мати Ильинишна! Запутала ты мою старую голову... Воеводы, бояре царю служат, монахи - богу, а что деют? На виду пост постят, втай творят блуд, а корыстны, а народ в крепость к монастырям имают, а деньги в рост дают. И давно ли то время ушло, когда монахи-чернцы шумство великое водили, на ярмонках водкой торговали? Видно, тому Василию так и надо... - Да, мамка, кабы тот старик игумном был! А то простой мужик, неграмотный, от воеводиных потуг, может, и в монастырь шел, а сказка твоя ленивого хвалит - ленивый и сказку уклад. - Того не ведаю, Ильинишна! Что придумалось, то и сказалось... - И невеселая... Лучше поведай-ка, что на Москве слышала? - Ой, уж вот, моя королевна, нашла веселого в Москве! Скажу, только слушай: перво - питухи с кабаков шли да на бояр грозились, а их за то сыщики Квашнина-боярина в Земской волокли батоги бить... Да жонке блудной - Улькой звать - голову ссекли: родущего своего удушила. Москва - она завсегда такая. Что в ей веселого? В Кисловке царицын двор - и трое вороты, у них решеточные сторожи, а кабатчика да питухов сыскали, да вдову Дашку, царицыну постельницу, изловили - поди, и ты ее, Ильинишна, знавала? Ера такая, развеселая, говорливая... - Знала Дарью, - жаль, что с ней? - Ширинку государеву заговаривала, будто, и царицын след вымала... - Мучат людей по наговорам пустым, - не верю я, мамка, в порчу! - В порчу не веришь? Ой ты, королевна писаная, порча - лихое дело! Ну, еще про веселую Москву тебе скажу. В слободе, что от Арбатских ворот до Никитских, все истцы перерыли, - сыскались там грабежники многи, а ставили воры шарпанное на пустой немецкий двор, что стоит за Никитскими вороты, а грабежникам подводчики были; решеточный сторож с Арбата да пристав Судного приказу (*32) подводили на тех, кого грабить! Кнутобойство им великое ныне, да по битой спине веники огнянные парят... - Ой, мамка! Как много этого кнутобойства!.. Одного худого сыщут - десяток невинных убьют... - И, мати Ильинишна, а как по-твоему - воров надо миловать? Сытой их медовой поить да по головке гладить? - Говорила я Борису Ивановичу: худо это - бить. А он мне: "Берем меру из-за моря, - там людей пытают и жгут покрепче нашего..." А все оттого худо у нас, что ничего мы не знаем ни о солнце, ни о небе, ни о вере чужой и народе не нашем, - попы нам знать о том не дают... Скажи, послов каких не видала ли? - Нету новых, мати Ильинишна. Немчины - так те давно живут, а кои из них нынче в кизылбаши поехали, да тут кой день донеские казаки станишников своих прислали к государю за жалованьем, за хлебом, справом всяким... Да стой-ко, мати Ильинишна! Давно я тебе сказать ладила, а все с языка увертывалось: народ молыт, есть-де с теми станишниками тот, что в солейном бунте был и шарпал тогда сколько добра твоего, морозовского, а был он в отаманах... Вот бы проведать ладом те речи, поразузнать людей, которые приметы его помнят, а ты бы, мать, словечко шепнула боярину Борису-то Иванычу, уж боярин сыщет через Квашнина Ивана Петровича, тот в Земском сидит... Коли заводчик тута, а сыщут его, то честь-то тебе какая будет? Первая проведала! Сам бы царь-государь тебя за твое дело возвеличил. - Ты, мамка, мекаешь, что для поклепов людей на Москве мало? Думаешь, что меня там недостает? Говоришь - тот, что в солейном был атаман? - Тот, моя королевна, тот! - Вы, девки, подите к себе! Играть сегодня не станем. Девки ушли. Боярыня сама заперла за ними дверь в светлицу, вернулась, села на скамью к ногам мамки, опустила голову. - Голову вешаешь, и очи мутны, уж не сглазил ли тебя кто, моя Ильинишна, скажи-ко? - Пустое это, не верю я в призор, мамка! - Призор-от пустое? Нет, голубушка. Худой глаз - спаси бог. - Не любит меня никто, мамка! Душно, скучно в терему... На волю бы куда... Хоть с каликами, что ли, подти? - Да ты с чего это, моя королевна? Что ты, Ильинишна, мать? Да нешто мало тебе любови, ласки от боярина Бориса-то? - Горючее у меня сердце, мамка, как смола на огне. Сжигает меня мое сердце, а стар ведь он, муж... - Ты сгоряча, дитятко, не скажи ему такого, - спаси бог! Любит он тебя, собой не дорожит - во как любит! И я тебя люблю... с малых лет люблю... Царицу-то Марью мене люблю я... Ты мной пестована, байкана - ой, ты! Я за тебя хоть седни помереть готова. - Живи, мамка! Пошто тебе за меня помирать?.. А вот скажу, - боярыня подняла голову, - говоришь: "Взведи поклеп на казака, что в солейном бунте был". А мне вот его охота видеть здесь, у себя в светлице, спросить обо всем самого... - Да ты сотвори, боярыня, Исусову молитву, - змия-аспида зреть своим глазом хошь! Как он убьет тебя? Ведь он ведомой душегуб, ежели он тот отаман солейной, станишник, шарпальник... огонь заразительный, болесть лютая - трясуха его бей! - Чуй, мамка! Кабы не тот казак, меня бы тогда убили: он не дал... Не убили бы - спалили терем... Я же была недвижима... Теперь мне памятны его слова: "Спи, - не тронут, не спалят!" Больна я была, но парчу, каменья дорогие и лица видела ясно, яснее, чем ныне вижу...

Глаза его помню - страшные глаза... - Как же ему, боярыня Ильинишна, тебя было не сохранить? Такое затеял, грабежник! Еще бы - рухло боярское расхитили, да еще бы и тебя, хворую, кончили... - Кто грабит, мамка, тот не думает и не боится, - в толпе грабителей одного виноватого нет: вся толпа виновата и не виновата... как хошь суди... Боярыня снова уронила голову на грудь. Старухе показалось, что она плачет. - Ой, что ты, Ильинишна? Уж не привести ли тебе колдовку Татьянку? Может, наговор какой? Вот уж истинно, что и золото тускнеет и жемчуг бусеет порой. - Хочу глянуть на него! Может быть, расскажет мне такое, что я развеселюсь, успокоюсь. Ведь он не мы! Он вольной - в горах, в море бывал, в степи без конца-края... Горы выше облаков! Море - океан неведомый, степь - целый свет голубой да зеленой, и всякая там тварь живет, малая и большая... Барбы [барсы] полосатые... В облаках орлы, - крылы сажень, а клюв - что железный. Боярыня порывисто встала, начала ходить по светлице. - Приведи его, мамка! Сыщи... хочу его видеть... Подарю тебе, что попросишь, и поверю, что жалеешь, любишь меня. Хоть ты люби меня... Девки - те, я вижу, прелестничают, кланяются, а боятся меня и не любят. - Ой ты, королевна моя! Немысленное говоришь, а как проведает про то, что ты через меня в светлицу водила шарпальника, Борис-то Иванович? А что проведает, - то, скажу тебе, все ему будет сказано и что меж тобой и разбойником говорено было. Ежели, мать, не пустое народ говорит, что он - тот отаман солейного бунта, так, ты думаешь, бояре без пытки его оставят? Да век такого не бывало, а как он под кнутом да огнем висеть будет, думаешь, не скажет, где у кого был и что с кем говорил? Тогда мы куды денемся?.. Ну, ты-то, пожалуй, за стеной - боярин-муж заступится, а я куды? Страшно ведь на виске жисть без покаяния кинуть! Ведь я, что былинка на ветру, - одинока, и душа от страху улетит. Ведь бьют-то, с трех кнутов из человека кровь - с головы до пят! - Я за стеной, сказываешь ты, ты за мной - я твоя стена! Никого, ничего не боюсь... Боюсь сидеть в терему, с тоски пить меды хмельные, шить без толку, без надобы в пялях или по церквам ходить, попов да нищих слушать - и то много опостылело душе. Любишь меня, мамка, то иди за меня - сыщи, приведи его скоро! - Вот я на свою голову глупую нажила беду - вынь да положь! Ума ты решилась, Ильинишна... А где еще те козаки живут? Может, стоят в слободе дальней, ино они, козаки, - не мы, господские люди... Поди-кось, станут они смирнехонько в хоромах сидеть, чай, все разбрелись по Москве! Ночь лихих людей не держит, а манит... Колоды, решетки в улицах - нипочем, сторожи их боятся... С пистолем, с саблей такого не поволокешь в губную избу [губная изба - изба, в которой вершились разбойные дела; такие избы бывали только в провинции], да и сами-то сторожи - им потатчики... А где продтить нельзя, там лихой человек пустым двором пролезет, - сказывали люди... Сыщи-ка скоро такого козака... Нет, Ильинишна, королевна, не спеши, потерпи с эстим свиданьем... Боярыня топнула ногой. - Хочу видеть скоро! Хочу! - Она прилаживала кику, взятую с лавки, на голову, бросила кику о пол. - Чуешь меня, мамка! - Чую, королевна заморская! Чую, Ильинишна... Смысленого кого налажу за тем змием в ход. Господи прости, вот напасть-то навела себе на голову, а страх на душу старую!.. Ой, мне беда неминучая! Иду, боярыня! Стуча по полу клюкой, старуха спешно ушла.

2

Беззвучно, плотно пригнетая к полу ноги в сафьянных сапогах без подковок, вышел из дальних горниц Юрий Долгорукий. В столовой горнице с синими без цветов стенами, между окон, у горок с серебром, стояли два молодых подручных дворецкого в белых парчовых терликах. У стола застыл неподвижно сам дворецкий - седой, почтенных лет. На столе много трехсвечных шандалов. Стол голубеет скатертью из камки, концы скатерти шиты серебряными травами с золотыми копытами. Воевода, перекрестясь, сел к столу, ястребиные глаза скользнули по золоченым братинам и кушаньям на серебряных блюдах. Он, видимо, нашел все в порядке; одно лишь молча показал рукой в перстнях - на огонь свечей. Дворецкий бойко отыскал в кармане доломана съемцы, торопливо снял нагар. - Сказать холопям, что у дверей: боярина Киврина пустить, иных никого! - Указано, князь! - Чтоб проводили боярина сюда! - То им ведомо, князь. - А столбов тех пошто наставил? - Воевода повел рукой в сторону слуг у серебра. - По чину, боярин-князь! - Сегодня без чина. - Подьте вон! - махнул молчаливым слугам дворецкий. - И ты, Егорка, за ними; позову - жди! Дворецкий поклонился, касаясь пальцами пола, ушел. Застучал посох, и, сгибаясь в низкой двери, гость сверкнул лысиной. "На то дверь низка, чтобы хозяину кланяться..." - подумал Долгорукий. Шумя парчовым широким кафтаном, в горницу пролез Пафнутий Киврин, выпрямился, опираясь левой рукой на посох, правой перекрестился на киот с образами в углу, сказал негромко: - Челом бью! Здоров ли, князь и воевода? - Спасибо. У меня без мест - садись, боярин Пафнутий Васильич: гостю рад. - За экую благодать пошто не сести? Сяду, князь Юрий... Желтая рука Киврина простерлась в сторону яств. - Ну, уж коли то благодать, надо почать с нее, - вот фряжское, боярин! - Ой, князь Юрий Олексиевич, чем почествуешь, того съедим и изопьем. - Чествую всем, во что, боярин, твои глаза глядят и куда рука забредет. За моим столом не будь гостем, будь хозяином. Служить некому, холопей услал я: лишнее ухо нашим сказкам не должно внимать... - Ой, и разум у князя Юрия, вот уж люблю таких! Такими, как ты, князь Юрий, жива наша мать Русия... - Пей еще, боярин Пафнутий! Мне наливать далеко - трудись сам. - Ныне много пить не могу, князь Юрий, - годы, столь ли веком пил? А теперь чашу критского - и аминь старику. - Не государев ли на тебе кафтан, боярин? - Добротная парча и соболь молью не бит - югорской. Дай бог государю-царю веку и здравия: не забывает холопа Киврина Пафнутку. А на тебе, князь, кафтан становой с большим камением, то, вижу, родовой Долгоруково? - Родовой. Узнал, боярин. Ну, Пафнутий Васильич, за царское здравие! Князь встал с чашей в руках, встал и старик - волчьи глаза спокойно глядели в лицо князя. - За государя-царя и великого князя Олексия Михайловича, князь, пью! Выпив, оба перевернули пустые чаши себе на голову. - Пью за царицу, боярин! - За царицу и великую княгиню Марию Ильинишну! Боюсь, князь Юрий, не упомнит старая голова, что хочу довести тебе и от тебя послушать. - Доведешь! За царицу пью, боярин. - За ее здравие, князь Юрий! - Надо бы за род государев, но боюсь сгрузить. Сядем-ка; Пафнутий Васильич.

- Сядем, князь Юрий, и вот уже хмелен я! - Зазвал я, боярин, на вечерку не спуста... Ивашка Квашнин много ропщет на тебя, Васильич... Он же подбивает изветами в том же Морозова... Морозов - сказывать нече - свой у государя, и Морозову, тоже ведаешь ты, дана воля от царя вершить делы разны... - Того дознался я, князь Юрий; едина не познал: пошто Ивашке Квашнину пало в голову на меня грызтись? - Не ведомо тебе, боярин? Я ведаю... - Слушаю, князь. - Сказывает Ивашка, что ты, боярин, якобы сыскных дел людей у него, кто пригоднее, переметываешь и во все делы сыскные вступаешь. - Ну, не охул ли то, князь Юрий? Куды я лезу? Мои людишки - настрого опознано - не зовутся сыскных дел приказу... Зову я их истцами... Истец - слово всем ведомое, и по слову тому - делы, а тако: вязнут мои людишки как истцы с тяжбой - татиные мелкие порухи ведают, явки подают воеводам где случится, сами николи не вершат... Квашнина люди ведают много "слово государево", и платьишко на людях показует их власть. Квашнина люди в кафтанах стрелецких цветов: будто Яковлева головы приказу - в червчатых, иные в голубых - приказу будто те Петра Лопухина, и шапки стрелецкие, едино что без бердыша... На моих - скуфьи шапки, на плечах сукманы сермяжные, домашняя ряднина и протчая ветошь мужичья. - В то не вникаю я, боярин, но упреждаю: хочет тебя Морозов охаять перед государем. Охулка пойдет с того, что-де "грамота Киврина многую лжу имеет"! В отъезде грамота писана тобой, а какая, того не пытал я. - Вот спасибо, князь Юрий! Грамота не иная, как та, что писана мной с Дона о шарпальниках. Вот уж свой ты мне, князь Юрий! Свой, близкой... - И ты, боярин Пафнутий, мне свой! - И еще спасибо, князь Юрий Олексиевич... - Русь, Васильич, оба мы любим! - Ой, уж что говорить! Любим, князь Юрий, и хотим роду царскому благоденствия, и служим мы с тобой, Юрий Олексиевич, не для ради чинов, посулов и жалованьишка, - ведь я стар и един, на што мне диаманты [алмазы] и злато? А слышь-ко старика, князь! Киврин оглянулся кругом, подвинулся на скамье, заговорил тише: - Давно ли, князь, был у нас тутотка соленной бунт? Нынче еще не загас бунт во Пскове, переметнулся в Новугород, и много бунтов я вижу, когда в пытошной башне секу и жгу воров, - много, князь! А потому их много, что воеводское кормление и судейские посулы из смерда выколачиваются безбожно сугубо, а государю про все про то мало ведомо... Разве, князь Юрий, один на Руси судья Плещеев, коего чернь растащила на Красной по суставам? Ой, не один! Свои же, кто над воеводами оком государевым ставлены, таят их делы... Вот тоже в Арзамасе на будных станах [поташных заводах] боярина Морозова поливачи да будники в ярыгах, а спят где? В хлевах. Скот басче пасется... Корм им - мясо с червью, хлеб с песком... Ряднина на плечах от поташа горит, одежка своя, а где ее взять? Что заработают - до гроша в кабак. "Питухов от кабаков не гоняти" - закон! Да они на Волгу поташ в бударах правят... А Волга - ширь, разбой. Козаки - обок, стрельцы беглые... По Волге кабаки деньгу ловят, что ни село - кабак!.. Это, князь, не огонь для бунтов? Долгорукий мрачно улыбнулся: - Стар, боярин, а далеко зришь. - Не молод, князь Юрий, да, видишь, не спуста дано прозвище мне Волчий Глаз. Не приметили только, что и нюх мой тож волчий: вижу, князь, по Русии далече. - Водка, кровь, страх, - иного, боярин, с крамолой пособника не надо; водка руки, ноги вяжет... Пытка, огонь, кнут... и вино... - А я сужу, князь, кто опился - какая от него подмога, работа какая? - Так думаю, Васильич, и думать буду и говорить: водка язык даст и дела тайные откроет!.. - Ну, ино кинем!.. Ты, князь, ведомый гаситель бунтов, не у меня учиться тебе... И знаю, что надумаешь, князь, то не кичливой головой, спуста, а светлой, и ежели будут вместе мои малые советы, а твои думы, князь, то оберегем много царя от тех, что без разума на вид забегают... - Ты, боярин, обещал поведать особое. - Вот вишь, князь Юрий, слова твои - что сон в руку. Квашнин Морозова подговорил, и Морозов уж подходил к государю, - да не тот был час, - сказать ладил: "Киврин-де много с Дону исписал нелепое". А ты верь старику, князь. - Верю, боярин! - Что же я напусто жил, время играючи изводил с козаками? Не щадя головы, пасть был готов с камнем в воду? У шарпальников это скоро... - Слушаю, боярин! - Живя там, князь Юрий, познал я их воровской корень, а корень тот от имени государя я вырвал, да у него пущены три отростеля: Иван, Степан и Фрол - Разины...

Из кареты в слюдяное оконце видно соболью низенькую шапку с жемчугом и накрашенное пухлое лицо. Карету тянут пять лошадей, на кореннике без седла парень в нагольном тулупе, без шапки, взъерошенный, в лаптях на босу ногу. - Дорогу-у боярыне! - Везись, дыра, до чужого двора! Около кареты топчутся челядинцы. - Еще бы проехала такая! - Воину идти легше, - отоптали! Толпа слегка сжимается, уступая дорогу волосатому, густобородому попу в камилавке, в заячьей кошуле, с крестом на груди; лицо попа красное, руки, ноги - вразброд. - Окрестил кого, батько? Поп лезет на вопросившего: - Ты, нехристь, мать твою двадцатью хвостами, чего не благословляешься, а? Человек от попа пятится в толпу, поп норовит поймать человека за рукав. - Стой! Невер окаянной... Человека от попа заслоняет высокий, широкоплечий, в синей казацкой одежде, под меховым балахоном на ремне по кафтану сабля, на голове красная шапка с узкой бобровой оторочкой. - Посторонись-ко, сатана! - Казак отодвигает сильной рукой попа в сторону. - Чего лезешь? А, ты попа сатаной звать? Эй, государевы! Казак толкает попа в грудь кулаком, звенит цепь креста, поп падает на колени, поддерживает рукой камилавку, стонет: - Ра-а-туй-те! Бойкий низкорослый мастеровой в фартуке хватает казака за руку: - Станишник, удал, стой, - правы не знаешь, а вот! Подхватив с головы попа падающую камилавку, сует ее на лоток ближнего торговца, быстро валит за волосы попа лицом в снег и начинает пинать под бока, часто покряхтывая при пинках. - Стрельцы, эй, караул! - из снегу кричит поп. Двое стрельцов неторопливо подходят с площади, деловито звучит голос: - Бьют? - Бьют... - Кого бьют? - Попа... - Давно уж бьют? - Нет, еще мало! Задрал поп... - А камилавка? - Во, у меня! - кричит лотошник. - Ну, пущай. - Служилые! Ей, ради Христа-а! - истошным голосом хрипит поп. - Мордобоец, буде, - здынь попа. Мастеровой тянет за шиворот втоптанного в снег попа, хватает с лотка камилавку и, поклонясь попу, надевает ему убор на голову. - Вот, батя, кика твоя! В сохранности-и... Поп стонет, дует на бороду, ворошит ее руками, вытряхивая снег, и идет дальше, хромая, изрядно протрезвившийся. - Потому попа в снег можно, камилавку нельзя: строго судят! - назидательно говорит кто-то в толпе. Скрипит на ходу расставляемое подмерзшее дерево. Блинники - над головами их пар - раздвигают лотки, пахнет маслом и горелым хлебом. - Кому со сметаной? - У меня с икрой! Три на полушку. - Каки у тя? - Яшневые! - У меня пшенишные! - Давай ячных! - И мне! - Держи-ка, брат, бердыш! Чтой-то гашнику туго. - Киселю, должно, поел? - Не... все, вишь, брюковны пироги да пресной квас, штоб их! - Служилый, ты бы подале с этим делом - тут едят крещеные!.. - Ништо-о! - Он скоро и лик шапкой укроет! - Заход - сажень с локтем, нешто ему лень? - Ешь хлеб - да в снег! - Ой, народ! - Ты-ы ка-а-зак с До-о-ну? Ино с Черкасс? - Кончи, - будем говорить! - По Москве с оружьем не можно, только мы, стрельцы... - Я есаул зимовой Донской станицы от войска к государю. - Говоришь неладно: к государю, царю и великому князю! Тебе с оружьем можно - есть бумага ежели? - Есть! - Ну, иди! А то думали мы с Гришкой - дело нам, в Земской волокчи... Высокий казак в красной шапке, отжимая на стороны толпу, идет дальше. В переулке на площадь половина пространства заставлена гробами и колодами. Белые, пахнущие смолью кресты воткнуты в снег, иные приставлены к стенам домов, к деревянным крыльцам. - Кому последний терем? Кажинному надо: гольцу-ярыжнику, князю-боярину - всем щеголять не сегодня-завтре в деревянном кафтане. Торговец гробами мнется на крыльце, поколачивая валенок о валенок. Около него два монаха в длиннополых рясах. Баба в полушубке, в платке, острым углом высунутом над волосами и лбом, плачет, выбирая гроб. - На красках, жонка, аль простой еловой? - Простой надо, дядюшка! - Для кого? - Муж с кружечного шел, пал и преставился... Божедомы приволокли на двор в Земской приказ. - Меру ему ведаешь? Выбирай, чтоб упокойник не корчился... Осердится не то, ночью приходить зачнет! - Уй, страсти говоришь, дядюшка! - Бери-ка, жонка, на красках, задобри упокойного-то... Монах тоже предлагает бабе, дрожа с похмелья: - Псалтырю буду чести - вот и не придет упокойный, ублажим, жонка! Перед богом ему вольготнее...

Когда боярин стал подходить к выходу, упал старику в ноги; боярин остановился, заговорил угрюмо и строго: - Ты, холоп, пошто мне бьешь дольно челом? - Ой, Пафнутий Васильич, боярин, родной мой! Недужится тебе, и весь ты на себя не схож... Ой, не иди! Скажут бояре горькое слово, а что скажут, то всякому ведомо. Да слово то тебе непереносно станет, черной немчин не приказывал тебя сердить, и, паси бог, падешь ты?.. Ой, не езди, боярин-отец! - Здынься! Дело прежде, о себе потом, ныне я и без немчина чую, что жить мало. Сведи до возка, держи под локоть... Вернешь наверх в палаты, иди в мою ложницу, шарь за именным образом Пафнутия Боровского, за тем, что Сеньки Ушакова дело, - вынешь лист... писан с дьяками Судного приказу... там роспись: чем владеть тебе из моих денег и рухляди, а что попам дать за помин души и божедомам-кусочникам... Потерпит бог грехам, вернусь от царя, отдашь и положишь туда же, а коль в отъезде, держи при себе. Утри слезы - не баба, чай! Плакать тут не над чем, когда ничего поделать нельзя... Веди себя, как вел при мне, - не бражник ты и бражником не будь... не табашник, честен, и будь таковым, то краше слез... Грамоту познал многу - не кичись, познавай вперед борзописание, не тщись быть книгочеем духовных книг, того патриарх не любит, ибо от церковного книгочейства многое сумление в вере бывает, у иных и еретичество. Все то помни и меня не забывай... Дай поцелуемся. Вот... тако... - Куда я без тебя, сирота, боярин? - Знай, надобно вскорости сказать царю, кого спустили враги, ино от того их нераденья чего ждать Русии. Хоть помру, а доведу государю неотложно... Веди! Держи... Ступени крыльца нынче как в тумане.

3

На царском дворе, очищенном от снега, посыпанном песком, на лошадях и пешие доезжачие псари с собаками ждали царя на охоту. На обширном крыльце с золочеными, раскрашенными перилами толпились бояре в шубах - все поджидали царя и, споря, прислушивались. Больше всех спорил Долгорукий: - Кичиться умеете, бояре, да иные из вас разумом шатки! Афонька Нащока меня не застит у государя - есть ближе и крепче. - Ой, князь Юрий! Иван Хованский не худой, да от тебя ему чести мало... - Князь Иван Хованский (*37) бык, и рога у него тупые! - Нащока, князь Юрий, умен, уже там что хочешь... - Афонька письму зело свычен, да проку тому грош! - Эй, бояре, уймитесь! - Государь иде! Царь вышел из сеней на крыльцо; шел он медленно; разговаривал то с Морозовым по правую руку, то с Квашниным, идущим слева. Одет был царь в бархатный серый кафтан с короткими рукавами, на руках иршаные рукавицы, запястье шито золотом, немецкого дела на голове соболиный каптур, воротник и наушники на отворотах низаны жемчугом, полы кафтана вышиты золотом, кушак рудо-желтый, камкосиный, на кушаке кривой нож в серебряных ножнах, ножны и рукоятка украшены красными лалами и голубыми сапфирами, в руке царя черный посох, на рукоятке золотой шарик с крестиком. Царь сказал Морозову: - Кликни-ка, Иваныч, сокольника какого. - Да нет их, государь, не вижу. - Гей, сокольники! - Здесь, государь! Бойкий малый в синем узком кафтане с короткими рукавами, в желтых рукавицах, подбежал к крыльцу. - Что мало вас? Пошто нет соколов? Погода теплая, не ветрит и не вьюжит. - Опасно, государь: иззябнут - не полетят. А два кречета есть, да имать нынче некого... - Как, а куропаток? - На куроптей, государь, и кречетов буде: густо пернаты, не боятся стужи. - Все ли доспели к ловле? - Все слажено, великий государь! Царь подошел к ступеням, бояре толпились, старались попасть царю на глаза - кланялись, царь не глядел на бояр, но спросил: - Кто-то идет ко мне? - Великий государь, то боярин Киврин! - А!.. Старика дожду! Тихо, с одышкой, Киврин, стуча посохом, словно стараясь его воткнуть в гладкие ступени, стал подыматься на высокое крыльцо. Чем выше подымался старик, тем медленнее становился его шаг, волчьи глаза метнулись по лицам Морозова и Квашнина, жидкая бородка Киврина затряслась, посох стал колотить по ступеням, он задрожал и начал кричать сдавленным голосом: - Государь! Измена... спустили разбойника... Царь не разобрал торопливой речи боярина, ответил: - Не спеши, подожду, боярин! - Утеклецом... вороги мои Иван Петров... сын... Квашнин! Киврин, напрягаясь из последних сил, не дошел одной ступени, поднял ногу, споткнулся и упал вниз лицом, мурмолка боярина скользнула под ноги царю. Царь шагнул, нагнулся, хотел поднять старика, но к нему кинулись бояре, подняли; Киврин бился в судорогах, лицо все более чернело, а губы шептали: - Великая будет гроза... Русии... Разя, государь... Спущен!.. Крамола, государь... Квашнин... Киврин закрыл глаза и медленно склонил голову. - Холодеет!.. - сказал кто-то. Старика опустили на крыльцо; сняли шапки. - Так-то, вот, жизнь! - Преставился боярин в дороге... Царь снял каптур, перекрестился, скинув рукавицу. Бояре продолжали креститься. - Иваныч, отмени ловлю. Примета худая - мертвый дорогу переехал. Морозов крикнул псарям: - Государь не будет на травле, уведите псов! - Снесите, бояре, новопреставленного в сени под образа. Бояре подняли мертвого Киврина. В обширных сенях с пестрыми постелями по лавкам, со скамьями для бояр, обитыми красным сукном, опять все столпились над покойником. Царь, разглядывая почерневшее лицо Киврина, сказал Квашнину: - На тебя, Иван Петрович, что-то роптился покойный? - Так уж он в бреду, государь... - Пошто было выходить? Недужил старик много, - прибавил Морозов. - Вот был слуга примерный до конца дней своих. Выступил Долгорукий: - Государь! Ведомо было покойному боярину Пафнутию, что, взяв от него с Разбойного - вот он тут, Иван Петрович Квашнин, - отпустил бунтовщика на волю, бунтовщик же оный много трудов стоил боярину Киврину, и считал боярин долгом боронить Русию от подобных злодеев. Сие и пришел поведать тебе, великий государь, перед смертью старец и мне о том доводил. Печалуясь, сказывал покойный, что недугование его пошло от той заботы великой. И я, государь, с конным дозором стрельцов по тому делу ночь изъездил, а разбойник, атаман соляного бунта, великий государь, утек, не пытан, не опрошен, все по воле боярина Ивана Петровича... - Так ли, боярин? - Оно так и не так, государь! А чтоб было все ведомо тебе и не во гнев, государь, то молвлю - беру на себя вину. Разю, есаула зимовой донской станицы, отпустили без суда, государь, ибо иман он был в Разбойной боярином Кивриным беззаконно... Квашнин переглянулся с Морозовым. Морозов сказал: - Есаула Разю, великий государь, спустил не Иван Петрович, а я! - Ты, Иваныч? - Я, государь! А потому спустил его, что на Дону по нем могло статься смятенье. Что Разя был в солейном бунте атаманом, то оное не доказано и ложно... Не судили в ту пору, не имали, нынче пойман без суда, и отписку решил покойный дать тебе, великий государь, по сему делу после пытошных речей и опроса. Где то и когда видано? Что он был в поимке оного бунтовщика на Дону и многое отписал по скорости ложно - всех казаков не можно честь бунтовщиками. Теперь и прежь того, при твоем родителе, государь, донцы и черкасы служили верно, верных выборных посылали в Москву, а что молодняк бунтует у них, так матерые казаки умеют ему укорота дать... Вот пошто спустил я Разю, вот пошто стою за него: беззаконно и не доказано, что он вор. - Что ты скажешь, Юрий Алексеевич, князь? - спросил царь. Долгорукий заговорил резко и громко: - Скажу я, великий государь, что покойный Пафнутий Васильич сыск ведал хорошо! И не спуста он имал Стеньку Разю. Русь мятется, государь. Давно ли был соляной бунт? За ним полыхнул псковский бунт. Сколь родовитых людей нужу, кровь и обиды терпело? Топор, государь, надо Русии... кровь лить, не жалея, - губить всякого, кто на держальных людей ропотит и кривые речи сказывает. Хватать надо, пытать и сечь всякого заводчика! Уши и око государево должно по Руси ходить денно и нощно... Того вора, Разю Стеньку, что спустил боярин Борис Иванович, - того вора, государь, спущать было не надобно! И вот перед нами лежит упокойник, тот, что до конца дней своих пекся о благоденствии государя и государева рода, тот, что, чуя смертный конец свой, не убоялся смерти, лишь бы сказать, что Русию надо спасать от крамолы. - То правда, князь Юрий! А так как новопреставленный назвал боярина Квашнина, в нем видел беду и вину, то Квашнина боярина Ивана я перевожу из Земского в Разрядный приказ (*38): пущай над дьяками воеводит, учитывает, сколь у кого людишек, коней и достатка на случай ратного сбору... Тебя же, князь Юрий Алексеевич Долгорукий, ставлю от сей день воеводой Земского приказу замест Ивана Квашнина. Квашнин поклонился, сказал царю: - Дозволь, государь, удалиться? - Поди, боярин!.. Квашнин, не надевая шапки, ушел. Царь перевел глаза на Морозова: - Надо бы Иванычу поговорить с укором, да много вин боярину допрежь отдавал. Обычно ему своеволить... Придется отдать и эту. Морозов низко поклонился царю. - Да, вот еще: прикажи, Иваныч, перенести с честью новопреставленного боярина к дому его. - Будет сделано по слову твоему, государь! Царь спешно ушел, ушел и Морозов, кинув пытливый взгляд на Долгорукого. Бояре, делая радостные лица, чтобы позлить князя, поздравляли Долгорукого с царской милостью. Князь, сердитый, сходя с крыльца, сказал гневно: - Закиньте, бояре, лицемеровать, самим вам будет горше моего. Когда придется в Разрядном приказе перед Квашниным хребет гнуть, тогда посмеетесь! Нынче, вишь, ведаете, что дружить с боярином Борисом Ивановичем и Квашниным не лишнее есть! Долгорукий уехал. Челядинцы царские принесли в сени гроб, бояре стали разъезжаться.


История России