История государства Российского

Оглавление

Как создавалась «История государства Российского» (Смирнов А.)

Чистая светлая слава Карамзина 
принадлежит России.
А.С.Пушкин
1

«Жизнь наша, — писал Н. М. Карамзин, — делится на две эпохи: первую проводим мы в будущем, а вторую в прошедшем, когда горячка юности пройдет». Если отнести эти слова к автору, то надобно признать, что первая их часть характеризует молодого создателя «Писем русского путешественника», вторая же — творца «Истории государства Российского».

Пострижение Карамзина в историографы (выражение П. А. Вяземского) произошло в 1804 году, на 38 году жизни, когда он был в расцвете творческих сил. Ко времени принятия ответственного решения Карамзин обладал солидным литературным опытом. Известен был как автор упомянутых «Писем», издатель-редактор лучших для своего времени периодических изданий и альманахов, а также собрания сочинений ряда писателей (Державина, Дмитриева). В его ранних работах виден устойчивый интерес к историческим сюжетам, обращения к милой его сердцу русской старине, хорошее знакомство с российскими древностями»; в свой текст он мастерски включал летописные данные, держась как можно ближе к языку подлинника, сохраняя тональность, выразительность последнего. Словом, хорошую школу он прошел, прежде чем ощутил себя готовым бросить вызов судьбе.

К замыслу создания крупного исторического полотна Карамзин был подведен всем развитием своего творчества, ходом размышлений о судьбах Отечества. Развитие русской нации, ее культуры ставило перед общественной мыслью такие проблемы, как национальное самосознание, человеческая личность в национальном коллективе и в мире, нация, народ в человечестве, место и роль России в Европе, в современном мире и в истории. Борьба с Наполеоном еще более обострила эти проблемы. Они в произведениях Карамзина ставятся во главу угла и в конечном счете предопределят выбор им исторического прошлого Отечества как объекта изучения.

По свидетельству поэта И. И. Дмитриева, Карамзин «давно занимался прохождением всемирной истории, с прилежанием читал всех классических авторов, древних и новых, наконец, прилепился к отечественным летописям, в то же время приступил и к легким опытам в историческом роде».

Увлечение историей у Карамзина проснулось рано. В «Письмах русского путешественника» он сам отмечает, что еще в детстве зачитывался античной историей, что в пансионе с таким же увлечением следил за новейшими событиями, за борьбой североамериканских колонистов, восставших против английского короля. «Я люблю остатки древностей, люблю знаки минувших столетий», — говорит автор «Писем».

Во время путешествия по Европе (совпавшее с началом французской революции), посещая библиотеки, музеи, университеты, знакомясь с сокровищами живописи, ваяния, архитектуры, с последним словом науки и искусства, беседуя с европейскими учеными, Карамзин не перестает думать об Отечестве. Рождается у него на этом пиру европейского разума замысел создания Отечественной истории, начинается его осмысливание. «Больно... — восклицает автор «Писем...», — что у нас до сего времени нет хорошей российской истории, то есть писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием... Нужен только вкус, ум, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить... Родословная князей, их ссоры, междоусобие, набеги половцев не очень любопытны, — соглашаюсь; но зачем наполнять ими целые тома? Что неважно, то сократить... Но все черты, которые означают свойства народа русского, характер древних наших героев, отменных людей, происшествия действительно любопытные описать живо, разительно. У нас был свой Карл Великий: Владимир — свой Лудовик XI: царь Иоанн — свой Кромвель: Годунов — и еще такой государь, которому нигде не было подобных: Петр Великий. Время их правления составляет важнейшие эпохи в нашей истории и даже в истории человечества; его-то надобно представить в живописи, а прочее можно обрисовать, но так, как делал свои рисунки Рафаэль или Микель-Анджело». Это — первый самый общий набросок замысла огромного труда, как бы предчувствие своего призвания и, вместе с тем, изложение собственного творческого метода, стремление слить в единое целое историческую науку с художественной образностью в изложении результатов исследования.

Интерес Карамзина к историческим проблемам виден в направлении, которое он задал «Московскому журналу» (1792—1793, 8 книг) и позже «Вестнику Европы» (1802—1803, 12 книг), в выборе тематики ряда своих повестей, помещенных на страницах этих журналов.

В набросках к слову о Петре Великом (1798) историческая тема выступает совершенно отчетливо. Делясь этими обширными замыслами, так сказать, на стадии их возникновения и первоначального обдумывания, Карамзин пишет Дмитриеву 20 сентября 1798 г.: «Иногда забавляюсь только в воображении разными планами. Например, мне хотелось бы, между прочим, написать два похвальные слова Петру Великому и Ломоносову. Первое требует, чтобы я месяца три посвятил на чтение Русской истории и Голикова (автор многотомной работы о Петре I.— А. С.): едва ли возможное для меня дело! А там еще сколько надобно размышления? Не довольно одного риторства: надлежало бы доказать, что Петр самым лучшим способом просвещал Россию; что изменение народного характера, о котором твердят нам его критики, есть ничто в сравнении с источником многих новых благ, открытым для нас Петровою рукою. Надлежало бы приподнять уголок той завесы, которою вечная судьба покрывает свои действия в рассуждение земных народов. Одним словом, труд достоин всякого хорошего автора, но не всякий автор достоин такого труда».

В ряде повестей и статей Карамзин делает исторические экскурсы, вплетая в ткань художественных полотен рассуждения о древностях российских, протестует против галломании, прославляет времена, «когда русские были русскими. Жили по своему обычаю, говорили своим языком и по своему сердцу, то есть говорили как думали» («Наталья, боярская дочь»). Автор признает, что его все более занимают древности российские, характер славного народа русского. Не случайно повесть «Марфа-посадница» посвящена новгородской республике, прославлению вечевых традиций — теме, волновавшей Карамзина всю жизнь. В 1793 году он заявляет на страницах «Московского журнала»: «...старая Русь известна мне более нежели многим моим согражданам». А в письме к Дмитриеву 2 мая 1800 г. признается: «Я по уши влез в русскую историю, сплю и вижу Никона с Нестором». В «Вестнике Европы» Карамзин публикует статью «Исторические воспоминания и замечания на пути к Троице», где сетует: «Мы не имеем порядочной истории, славные и великие дела предков нам мало известны». Говоря об обязанностях историка, он указывает, что надобно не только передать образ мыслей описываемого времени, но уметь «рассуждать и сказку отличать от истины». В 1802 г. в том же журнале Карамзин публикует статью «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств». Она может быть названа манифестом молодого Карамзина. Это выражение его взглядов на отечественное прошлое. Здесь прямо говорится, что России пора иметь красноречивых историков, которые могли бы восславить знаменитых предков наших: «Должно приучить россиян к уважению собственного», — восклицает автор, и далее: « Я не верю той любви к Отечеству, которая презирает его летописи и не занимается ими: надобно знать что любишь, а чтобы знать настоящее, должно иметь сведения о прошедшем». Оживить великие характеры отечественной истории могут и должны не только историки и поэты, но также художники и ваятели. Из тем, достойных внимания, Карамзин (вслед за Ломоносовым, в свое время также разрабатывавшим этот вопрос) называет первых киевских князей, делая им свои выразительные характеристики. Так, Святослав назван Суворовым Древней Руси, причем подчеркнуто, что он «родился от славянки», а Игорь, Рюрик, Олег «были иностранцы». Выделены также Ярослав Мудрый как издатель законов, Владимир Мономах как борец за единство русской земли. Указано, что после мало было великих людей на княжеских престолах, что внутренние раздоры поглотили внимание владетелей. Из времен удельных раздоров внимание художника должна привлечь картина начала Москвы. Среди других тем указаны: Куликовская битва, взятие Казани, Полтавское сражение, подвиг Кузьмы Минина и т. д. Повсюду в Отечестве и не только в столице, но и в Киеве, Владимире, Нижнем Новгороде, «во всех обширных странах российских надобно питать любовь к Отечеству и чувство народное» (разрядка Карамзина. — А. С.).

В марте 1803 г. брату Василию Михайловичу Карамзин сообщает: «Занимаюсь только русской историей». Эти признания — не преувеличение. 6 июня 1803 г. Карамзин снова пишет брату: «Хотелось бы мне приняться за труд важнейший: за русскую историю, чтобы оставить по себе Отечеству недурный монумент».

28 сентября 1803 г. он пишет М. Н. Муравьеву, товарищу министра просвещения, своему другу, что работа над историей «занимает всю душу мою; могу и хочу писать историю, надеюсь управиться в 5—6 лет». И. И. Дмитриев, от которого у Карамзина не было тайн, посоветовал ему испросить через М. Н. Муравьева у императора Александра I помощь для исполнения столь важного замысла. Хлопоты Муравьева увенчались полным и быстрым успехом: «Вам единственно я обязан»,— благодарил его Карамзин.

31 октября 1803 г. Карамзин получил подписанный императором указ, в котором говорилось, что, одобряя его желание в столь похвальном предприятии, как сочинение полной истории Отечества нашего, император жалует ему в качестве историографа ежегодный пенсион в две тысячи рублей и производит отставного поручика в надворного советника, вновь зачисляя его на службу, что было совершенно необходимо для получения доступа к государственным архивам. Это, как писал Карамзин близким, позволило ему совершенно посвятить себя делу столь же важному, как и трудному. «Я теперь живу в прошлом и старина для меня всего любезнее»,— сообщал из Остафьева историограф брату В. М. Карамзину.

Основные этапы работы над «Историей государства Российского», трудности и радости автора отражены в его письмах родным и близким (брату Василию Михайловичу, И. И. Дмитриеву, П. А. Вяземскому, А. И. Тургеневу, М. Н. Муравьеву), а также к директорам государственного архива Малиновскому и Калайдовичу. В этих документах раскрываются также приемы и методы авторской работы, его понимание цели, характера своего труда, его общественная значимость и самое главное — в письмах содержатся лаконичные, образные оценки целого ряда событий и лиц, которые не все вошли позже в основной текст. Письма раскрывают нити, которые связывали его с жизнью страны, трагедиями и радостями, выпадавшими на долю русских людей в то тревожное время. И так уж получилось, время было такое, что в письмах переплелись оценки современных событий с раздумьями о далеком прошлом. Карамзин смотрел на Древнюю Русь через призму современных ему событий. С начала 1804 г. и до последних дней жизни работа над «Историей» стала основным делом Николая Михайловича. 18 февраля 1804 г. он пишет своему другу-покровителю М. Н. Муравьеву: «Теперь разделавшись с публикою (имеется в виду издание последнего номера «Вестника Европы» под его редакцией. — А. С.), занимаюсь единственно тем, что имеет отношение к истории».

К этому времени Карамзин не только закончил свои дела, связанные с журналом, но и сдал в производство собрание своих сочинений (вышло в том же 1804 г.), и, самое главное, приобрел душевное спокойствие, устроил все свои личные дела. 8 января 1804 г. он вступил во второй брак (первая супруга Лиза, горячо любимая, скончалась во время родов в апреле 1802 г.) с дочерью своего старшего друга князя А. И. Вяземского Екатериной Андреевной. Это была женщина необыкновенного ума, дивной красоты и доброты душевной. Современники говаривали, что ее облик напоминал античных богинь, как будто бы греческие ваятели именно ее брали за образец при создании своих шедевров. Николай Михайлович говорил, что при помолвке они поклялись никогда не разлучаться и были обету верны.

В 1804 году Карамзин надолго поселился в подмосковном имении Вяземских — Остафьеве. В лице Екатерины Андреевны он обрел надежную подругу, умную, прекрасно образованную помощницу. Она помогала в переписке готовых глав, позже держала корректуру первого издания «Истории», главное же, обеспечила тот душевный покой и условия для творчества, без которых был бы просто невозможен огромный труд мужа. Карамзины имели множество друзей; лучшие люди России были в числе их. «Душой круга друзей своих» называли Николая Михайловича. Отзыв этот в полной мере относился и к Екатерине Андреевне.

В Остафьеве к услугам историографа была огромная библиотека и хорошо отлаженный быт. Неприхотливый в жизни, Карамзин ввел воистину спартанские правила, чтоб не тратить попусту не только дни, но и часы. Вставал рано утром, совершал часовую прогулку в любую погоду, иногда верхом (сказывалась привычка бывшего офицера), после легкого завтрака уединялся и работал до четырех часов пополудни; затем обед и опять работа. Первая половина дня нерушимо принадлежала «Истории», во второй принимал друзей, когда они были в доме. Во время работы отдохновений у него не было. Это было живое воплощение терпения и труда, свидетельствует П. А. Вяземский.

В Остафьеве было написано восемь томов, обдуман и начат девятый том «Истории». Скромный памятник, установленный в юбилейном 1911 г., напоминает об этом. На гранитной колонне лежат восемь томов, увенчанных свитком. Профессор М. Н. Погодин, посетивший в 1846 году Остафьево и написавший в ка-рамзинской комнате «Слово» о нем в связи с открытием памятника в Симбирске (там оно и было произнесено), дает следующее описание усадьбы и рабочего кабинета: «Огромный барский дом в несколько этажей возвышается на пригорке, внизу за луговиной блещет обширный проточный пруд, в стороне от него цельская церковь, осененная густыми липами. По другую сторону обширный тенистый сад. Кабинет Карамзина помещался в верхнем этаже в углу с окнами, обращенными к саду, ход был к нему по особой лестнице... В этом святилище русской истории, в этом славном затворе... 12 лет с утра до вечера сидел один-одиеешенек знаменитый наш труженик ... углубленный в мысли о великом своем предприятии с твердым намерением свершить его во что бы то ни стало, где в тиши уединенной он читал, писал, тосковал, радовался, утешался своими открытиями!.. Голые штукатуренные стены, широкий сосновый стол, простой деревенский стул, несколько козлов с наложенными досками, на которых раскладены рукописи, книги, тетради, бумаги; не было ни одного шкафа, ни кресла, ни дивана, ни этажерки, ни пюпитра, ни ковров, ни подушек. Несколько ветхих стульев около стены». Воистину спартанская обстановка, более всего соответствующая характеру и привычкам хозяйка.

За время работы над историей он дважды обращался к поэзии, в 1806 году написал «Песнь воинам», в 1813 году — «Освобождение Европы». Патриотическая патетика стихов, их тематика диктовались противоборством с Наполеоном, и исторические экскурсы, в них содержащиеся, свидетельствуют о том, как глубоко воспринимал Карамзин связь времен.

Наблюдая крах надежд в добрые намерения царей (Екатерины II, Павла, позже Александра I и Николая I), видя эволюцию и перерождение французской революции в империю, а революционных якобинских войн в наполеоновскую агрессию, Карамзин обращается к материалам истории,, надеясь в них отыскать и причины крушения иллюзий, и основы для прочных преобразовательских инициатив, и разные силы, способные осуществить идеалы государства всеобщего благоденствия. Он полагал, что основные коренные законы, определяющие облик общества, отношения граждан между собою, судьбы народа, «должны быть извлечены из его собственных понятий, нравов, обыкновений, местных обстоятельств». Иными словами, прочны и нужны лишь те преобразования, которые подготовлены всем ходом развития национальной жизни: «Время дает надлежащую твердость уставам государственным». Вот это основное условие преобразования, как отмечал Карамзин, не учитывалось ранее да и ныне не принимается во внимание соотечественниками. И поэтому при каждой смене постояльца Зимнего дворца вместо «мудреца на троне», свобод и кодекса гражданских законов страна получает нового «фрунтовика» и очередную порцию палок.

2

«История государства Российского» создавалась на основе критического исследования всей предшествующей литературы и освоения обильных разнообразных источников, извлекаемых из архивохранилищ и библиотек как отечественных, так и зарубежных. Многое он первым вводил в научный оборот. «Найдены мною,— писал он Н. Н. Новосильцеву, президенту Академии наук,— некоторые важные исторические рукописи XIII и XIV веков, до ныне совершенно неизвестные. Смею утвердительно сказать, что я мог объяснить, не прибегая к догадкам и вымыслам, многое темное и притом достойное любопытства в нашей истории».

Карамзин хорошо знал и должным образом критически использовал и старопечатную книгу, различные историописания, как-то: хронографы (описания времен) — средневековые сводки сведений по всеобщей истории с позднее возникшими вкраплениями данных и по русской старине; Синопсис — первое учебное пособие по русской истории, созданное в конце XVII века, не утратившее своей популярности и во время Карамзина; Степенная книга, созданная при Иване Грозном на основе летописных данных. Знал он хорошо и жития святых, и такие сочинения, как записки Андрея Курбского, его полемику с Грозным, записки Палицына, сказания об Александре Невском, осаде Пскова в 1581 году, изучил различные родословные книги, грамоты и записи князей, разряды полков и воевод, кои велись со времен Ивана III, посольские дела и другие государственные акты. Эту громаду разнообразных источников, архивные дела, которые присылали Карамзину ящиками, можно исчислять не единицами дел, а на «пуды мерять».

Такую громаду разнообразного материала разыскать, собрать, систематизировать одному было бы просто не по силам. Карамзин получал запрашиваемые км материалы по определенным темам из государственного архива, работники которого и выполняли его заказы под руководством директоров (Малиновского, Калайдовича). Помогали ему, разумеется, и работники библиотек. Но именно помогали, ибо приходилось просматривать в поисках нужных книг и материалов россыпи неучтенных книг и рукописей. Научно составленных каталогов библиотек тогда еще не имели. Иногда в россыпях списанных «дефектных» рукописей историк находил подлинные, по его словам, сокровища.

Помимо государственного архива и библиотек (университета, академической и синодальной) Карамзин пользовался сокровищами целого ряда частных собраний древностей российских: Мусина-Пушкина, Румянцевых, Тургеневых, Муравьевых, Толстого, Уварова. Большую помощь оказал А. И. Тургенев, предпринявший специальное обследование иностранных библиотек и архивов, извлекая источники и пересылая их Карамзину.

Помощь друзей, какой бы весомой и ценной она ни была, ограничивалась поиском источников, гораздо реже специально составленными справками, вроде ответа на запрос о надписи, выбитой на «большой кремлевской пушке, отлитой Андреем Чоховым». Так, Карамзин просил уточнить, сохранились ли древние росписи Грановитой палаты, дать справку об одежде московских жителей, таинствах царской кухни и т. п. Без ясного понимания подобных деталей Карамзин не мог воссоздать картины прошлого. Тут в нем властно заявлял о себе художник.

Важным подспорьем в работе над историей была собственная библиотека историографа, тщательно подобранные книги. «Я умножил свою (библиотеку) новыми покупками, только не романами, а философскими и историческими книгами» (Письмо к Дмитриеву, март 1800 г.). Имелся в ней и фонд ценных древних рукописей. Ссылки на собственные манускрипты — явление нередкое и з планах «Истории», и в «Примечаниях» к ней.

В записях Карамзина в перечне источников есть несколько пометок, заслуживающих специального внимания: «Мой хронограф, купленный у столяра»; «Волынская летопись, доселе неизвестная, купленная у коломенского купца». Выразительны приметы времени! Громадный интерес к загадочному и манящему миру древностей российских не ограничивался дворянской средой, он в значительной мере уже в конце XVIII века охватывал и русское купечество, и разночинную интеллигенцию. Карамзин знал, где искать историописания, в поле его зрения были собрания и старообрядцев, передававших из поколения в поколение книжные сокровища. И, создавая текст истории, он ориентировался и на эти круги, их запросы, видел в столярах и купцах, читавших летописи и хронографы, своих будущих читателей.

Многое из рукописного, летописного фонда было уже ко времени Карамзина издано. Век Просвещения — это эпоха быстрого роста печати, книг, журналов, газет, повышенного Ёнимания к исторической тематике. К концу века были уже опубликованы Н. И. Новиковым, А. И. Мусиным-Пушкиным, Н. И. Бантыш-Каменским многие документальные материалы, важнейшие исторические, литературные памятники XIII — XVII веков, в том числе летописи (Радзивилловская, Никонианская, Софийская, Воскресенская), а также «Русская правда», «Поучение Владимира Мономаха» и др. Особенно важным, оказавшим громадное воздействие на культурную жизнь страны, стало издание в 1800 году «Слова о полку Игореве». Карамзин принял активное участие в подготовке этого бесценного издания.

Эти рукописные источники, летописи прежде всего были основой для создания первых исследований по русской истории В. Н. Татищева, М. В. Ломоносова, М. М. Щербатова, И. Н. Болтина. Значение их трудов велико и общепризнанно. «Русская историография XVIII века, — пишет современный исследователь, профессор Г. Н. Моисеева, — была важным инструментом национально-психологического и патриотического воспитания читателя. Сближение историописания с литературой наметило те тенденции исторических сочинений, которые привели в начале XIX века к «Истории государства Российского» Н.М. Карамзина».

В русской историографии XVIII века еще до Карамзина обозначилась встреча «древностей российских», раскрываемого летописями исторического прошлого народа с идеологией Просвещения. Слияние этих двух мощных потоков происходило под все возрастающим воздействием запросов и потребностей крепнущего национального самосознания. Карамзин как явление русской культуры и науки немыслим вне этого процесса. Он творил, опираясь на летописи, критически осмысливал их в свете последнего слова исторической науки, под влиянием таких современных ему событий, как Великая французская резолюция, гроза 1812 года. В этом историческом контексте лежат истоки своеобразия его труда, пронизанного патриотической патетикой.

Карамзин хорошо знал работы своих предшественников — эти по преимуществу компилятивные своды летописных данных в сопровождении авторских комментариев. Уже с первых шагов он не довольствовался известными науке источниками, продолжал с помощью друзей успешные поиски новых документальных Материалов и находил их. Карамзин рассматривал аналитическое изучение текстов летописных сводов, сопоставление различных их списков как важнейший источниковедческий прием, кратчайший и вернейший путь к исторической истине.

Большое значение придавал Карамзин русской исторической фольклористике, былинам, сказкам, песням, поговоркам и т. п., прослеживая в них закрепление в памяти народной и своеобразное отражение исторических событий, оценку тех или иных деятелей. Ссылки на эти источники — явление совсем нередкое в его труде. Деяния Владимира, указывает историк, отразившись в летописях, одновременно «живут доныне в сказках богатырских».

Есть свидетельства близких, что во время работы над «Историей» Карамзин специально изучал русский исторический фольклор, намеревался собрать все важнейшие исторические песни, расположить их хронологически, сопроводить надлежащим комментарием, издать. Замысел, к сожалению, не осуществился, но внимание Карамзина к исторической памяти народа запечатлено на страницах его «Истории». Особо выделял он в исторической литературе «Слово о полку Игореве». В его рабочем плане содержится запись: «Песнь Игорева. Она есть единственный остаток славянского духа; другие памятники церковны».

Основным источником для воссоздания Древней (Киевской) Руси являлись летописи. Карамзин критически сопоставлял все известные их списки и, привлекая новые, им самим найденные, стремился выделить «чистого Нестора». Именно по этому пути пошло новое исследование «Повести временных лет», здесь достигнуты были наибольшие успехи, сделан вывод о наличии (и до Нестора) отечественного летописания.

Летописи, помечает Карамзин, «показывают знания исторические». Чтение их сопровождают его одобрительные пометки: «Как хорошо». Но в них есть «упрощения и догадки», а в некоторых «нет ни одного истинного происшествия: глупые прибавления, мысли, выдумки». Отсюда необходимость сличения различных списков, летописных сводов, критическое их сопоставление. Аналогичный разбор делался и по печатным книгам, в частности, сказаниям иностранцев о Древней Руси и Московии.

Здесь Карамзин при помощи А. И. Тургенева привлек много опубликованных источников и материалы различных иностранных архивохранилищ (Кенигсберга, Копенгагена, Вены, Парижа, Ватикана и пр.).

3

Попробуем же, опираясь прежде всего на собственные суждения Николая Михайловича, проследить, как создавалась «История», как на меди и мраморе (используем выражение Белинского) он отливал и вырезал картины нашего прошлого.

Весной 1804 г. он сообщал брату: «Пишу теперь вступление, то есть краткую Историю России и славян до самого того времени, с которого начинаются собственные наши летописи. Этот первый шаг всего труднее мне, надобно много читать и соображать; а там опишу нравы, правление и религию славян, после чего начну обрабатывать Русские летописи». К брату же 13 сентября 1804 г.: «Упражнения мои вам известны. Все идет медленно и на всяком шагу вперед надобно оглядываться назад. Цель так далека, что боюсь даже и мыслить о конце».

Часто сетовал Николай Михайлович, как трудно, медленно подвигается «единственное мое дело и главное удовольствие». Большие затруднения вызвала вступительная «неблагодарная глава», поглотившая много времени. «Все надобно изучить, изложить крайне просто и ясно, всякое слово основывать на источниках, нельзя пропустить ничего важного, любопытного», но нельзя «душить читателя объяснениями». Прислушаемся внимательно к голосу автора.

Здесь приоткрываются истоки своеобразия его исполинского труда, а именно разделение текста на две части — верхний, основной, «для публики» — художественно отделанный текст, образную речь, где развертываются события, где исторические лица действуют в тщательно восстановленных конкретных обстоятельствах, где звучит их голос, доносится грохот сражений русских витязей с недругами, наседавшими на грады и веси наши с мечом и огнем.

«Главный предмет мой есть строгая историческая истина, основательность, ясность. Однако ж стараюсь писать также слогом не слабым и по возможности приятным»,— писал Карамзин, характеризуя важнейшие черты своего труда.

Но помимо основного текста возник и второй, обширный «подвал», многочисленные примечания («ноты, «истицы», как именовал их автор), где давались сопоставления различных летописных текстов, где содержались критические суждения о работе предшественников, приводились дополнительные наиболее примечательные данные, не включенные в основной текст, чтобы не загромождать его излишней детализацией или не вполне достоверными, хотя и любопытными данными. Эти «истицы» занимают в некоторых томах до половины объема (в настоящей публикации они опущены).

В «нотах» содержатся также специальные, часто весьма обширные очерки о развитии русской монетной системы, начиная с «кун» и «мордков» (взамен шкур куниц и соболей), ценные специальные исследования по хронологии, геральдике, текстологии и др. Эта работа была совершенно необходима, ведь научные вспомогательные исторические дисциплины практически отсутствовали или переживали начальный этап. И тут, как и во многом другом, Николай Михайлович был зачинателем, первопроходцем. И в этом отношении его труд имеет экциклопедическую разносторонность и богатство, надежность приводимых данных.

«Примечания необходимые занимают много места: нельзя писать историю без доказательств» (письмо к брату). Этот исследовательский прием, т. е. разделение текста, выделение научного аппарата позже назовут внимательные вдумчивые читатели «великим педагогическим открытием», ибо он позволил Карамзину, не снижая научного уровня исследования, в то же время писать образным языком, создавая свой неповторимый стиль художественного исторического повествования.

Высоко чтя Нестора, древних летописцев («харатейные списки») за точность, лаконизм, образность, нравственность авторской позиции, Карамзин помечает, что новейшие летописцы «прибавили много слов пустых», в позднейших списках, их публикациях остаются неисправленными «грубые ошибки», «большей частью умышленные, то есть мнимые поправки». Таковы разные прибавки в Никоновской летописи и некоторых других новейших списках. Особенно много прибавлений в летописях, посвященных истории отдельных земель, в них отчетливо проявилось местничество. Как выразился Карамзин, известие о тогдашнем разделе государства искажено отчасти писцами, отчасти историками. Поэтому немало места в «нотах» уделено уточнениям текстов летописей, уже изданных или задействованных Татищевым и Щербатовым, приводившими наиболее полные своды их текстов. «Надобно различать историю Татищева и летописи»,— помечает Карамзин. Отмечены в «нотах» высокие литературные достоинства «Повести временных лет» — Нестор назван красноречивей-шим писателем своего времени. Отмечено также, что этих достоинств его — точности, образности,— часто не хватает церковным источникам, житиям, историям монастырей, что авторы последних худо были знакомы с Нестором.

В «нотицах» находим специальные филологические разъяснения, суждения и наблюдения автора по истории языка, письменности, памятников литературы. Он помечает, что славянские языки более сходны с европейскими (греческим, латинским), нежели с азиатскими; что азбука — это самое благодетельное, самое чудесное изобретение, утренняя заря просвещения. Подобные справки соседствуют с мыслями о растущей роли просвещения, мудрого законодательства в жизни народов. Если в древности жить, действовать означало прежде всего сражаться, то ныне меч все более вытесняется разумом, подчеркивает автор. Специально освещает Карамзин в «нотах» своеобразие исторических легенд, преданий («сказов»), их влияние на письменные источники. «Все народы в юности своей, не зная письмен, любили исторические песни и сказки, подобные исландским сагам. «Слово о полку Иго-реве» дает нам понятие о наших древних сказках. Нестор мог заимствовать из них некоторые обстоятельства, например, число кораблей Олеговых, сопровождаемых конницей, его сухопутное плаванье; непомерную дань, будто бы взятую им с греков, щит, по-вешанный на воротах Константинополя, и паволоки вместо парусов. Истина служит основанием для исторической поэзии; но поэзия не история: первая более всего хочет возбуждать любопытство, а для этого мешает быль с небылицею; вторая отвергает самые остроумные вымыслы и хочет только истины».

Карамзин отмечает, что иногда легенды, побасенки принимают за свидетельства современников; они проникают в письменные источники, закрепляются, становятся традиционными. К числу таких «изрядных басен» историк относил известное из польских хроник предание о «Болеславлевых столбах», якобы вбитых Болеславом Храбрым в середину Днепра для обозначения восточных границ его владений. Также предание о «Щербце» — удивительном, едва ли не волшебном мече этого короля-рыцаря, которым он якобы разрубил Златые врата в Киеве.

Целый ряд примечаний связан с уточнением хронологии событий, названием имен. Специально оговаривается, из каких источников почерпнута характеристика исторических деятелей, где содержится оценка современников, откуда исходят почетные именования их: Невский, Донской, Храбрый, Великий, Грозный и т. д., отмечается, что в описании деяний Александра Невского, содержащемся в летописи Новгородской, в «Житии» сего святого, нет прозвания «Невский», которое, однако, содержится в Степенной книге.

Для Карамзина в описании далекого прошлого не существовало мелочей, во все он входил пытливым умом; без досконального изучения всех памятников, отметин, не мог образно воссоздать былое, а следовательно, и описать его, судить и рядить, давать оценки. Эта дотошность видна в «тексте для публики», еще более она проявляется в «нотах». Так, он уточняет, например, описания одежды и жилищ предков, их обычаи, язык — отсюда внимание к терминологии, лексике.

Для Карамзина характерно постоянное внимание к истории всех народов российской державы, совсем не случайно он заявил, что пишет историю и для мужиков крепостных, и для племен кочевых. В этом плане интересны помещаемые в «нотах» наблюдения об угро-финских племенах, их обычаях, языке, происхождении их названий, древних их связях с племенами славянскими. Полемизируя со Шлецером и другими иностранцами, плохо знающими наше прошлое, Карамзин подчеркивает, что не с XV века, как утверждал ученый-немец, а со времен самых древних, «задолго до Рюрика» новгородцы освоили Двинскую землю, Белозеро, Прикамье; «россияне, — пишет он, — уже в XI веке бывали за хребтом Уральским, и сибирские народы в юрте выменивали железные орудия на шкуры».

«Нотицы», а их насчитывается 6538, переносят читателя в дивный мир древностей российских, позволяют услышать прямую мудрую речь предков наших.

Далеко не все и не сразу правильно оценили своеобразие созданного Карамзиным шедевра, его чарующую прелесть, стройность продуманной композиции. Даже Погодин, едва ли не обожавший «последнего летописца», ворчит на страницах своего двухтомного свода материалов к его биографии, что, мол, Карамзин писал историю «не по Шлецеру», стремясь, мол, «удовлетворить первые потребности, а ученость после. Это уже роскошь!» Глубочайшее заблуждение одного из доморощенных норманистов понятно, но чем объяснить небрежение, проявленное в наши дни к труду Николая Михайловича? Каких только ярлыков ему не клеили. Даже в изданиях летописей не всегда встретишь признание его заслуг в их разыскании, истолковании списков. Порой доходят до нелепостей, утверждая, что вся научная часть труда не принадлежит перу Карамзина, что они («ноты») написаны директором архива Малиновским и его сотрудниками. Но из письма в письмо Карамзин жалуется, что работа над «нотами» забирает очень много времени и сил. Как легко возникают наветы, как трудно их опровергать!

4

20 декабря 1804 г. в письме к брату: «Теперь пишу о нравах, правлении и вере древних славян и надеюсь это окончить около февраля, чтобы приняться уже за нашу историю с Рюрика. Я делаю все, что могу, и совершенно почти отказался от света, даже обедаю с некоторых пор один не ранее пятого часа...»

Вводные главы первого тома, так трудно дававшиеся автору, потребовали годовых усилий. Первоначально Карамзин предполагал весь материал о древних славянах (до Рюрика) объединить в первый том, второй посвятить первым киевским князьям до крещения Руси («времена язычества») и третий—от Владимира Красное Солнышко до Владимира Мономаха. Но в ходе работы объединил материал первого и второго тома в один, произведя соответствующую композиционную перестановку и в последующих. Эти часто встречающиеся в процессе творчества изменения плана работы нашли отражение в письмах — единственном источнике, раскрывающем процесс создания истории.

В конце 1804 г. Карамзин намеревался «приняться уже за нашу историю с Рюрика». Идя вслед за Нестором, он, по-видимому, не был вполне удовлетворен темпом продвижения. «Работа моя идет медленно. Пишу второй том, еще о временах Рюрика... к зиме могу начать третий» (сообщение брату 26 марта 1805 г.). Намеченные сроки не были выдержаны по причине тяжелого недомогания, которое он преодолел с трудом: еще одна характерная, такая выразительная черта силы воли, собранности, преданности замыслу своему — тяжело болея, не имея сил писать, рылся в рукописях, в книгах и преодолел недомогание: «Казалось мне, что я умру, и для того, несмотря на слабость, разбирал все книги и бумаги государственные, взятые мною из разных мест, и подписал, что куда возвратить. Ныне гораздо приятнее для меня снова разбирать их. Жизнь мила, когда человек счастлив домашними и умеет заниматься без скуки. Теперь я здоровее, нежели был прежде» (письмо брату 29 сентября 1805 г.).

Кризис был преодолен, но после этого тяжкого недуга Карамзина не покидало предчувствие, которым он делился время от времени со старшим братом, что едва ли ему удастся завершить труд, так много еще впереди.

Проболев с исхода июля до начала октября, он в ноябре, как писал брату 20 ноября 1805 г., «дошел до введения христианской веры». В это же время в других письмах к брату, к близким он делится радостью о победе, одержанной армией Кутузова в борьбе с французами, отмечает рост агрессии Наполеона: «Такого медведя давно в свете не было».

В это время он ведет непрекращающиеся поиски новых источников, жалуется брату, что совсем истратился закупкою книг иностранных (По-видимому, затраты были очень велики. Карамзины жили довольно скромно. Чуждались светской жизни, и все же, имея около тысячи крестьянских душ (приданое Екатерины Андреевны и симбирская деревенька Николая Михайловича), прибегали к займам. Правда, их крестьяне платили оброк самый умеренный, и в годы войны, в связи с рекрутским набором, Николай Михайлович вообще оброк не требовал. Государственной пенсии не хватало даже на оплату московской квартиры, где семья жила зимой, где размещалась собранная Карамзиным уникальная библиотека, погибшая в 1812 году. ), радуется, что удается находить в хранилищах или приобретать настоящие сокровища.

В 1805 году Карамзин продолжал работу над основной частью первого тома. На его счастье, а оно всегда на стороне настойчивых и умных, ему удалось в это время заполучить в свои руки два отличных летописных списка: Троицкий и Лаврентьевский. Карамзин назвал их списками «чистого Нестора». Всю значимость находки он обозначал в письме к М. Н. Муравьеву: «Я нашел две харатейные (то есть древние, на пергаменте. — А. С.) летописи весьма хорошие; одну XIV века у графа Пушкина, которую уже списал для себя, и другую в библиотеке Троицкой, столь же древнюю. Ни Татищев, ни Щербаков не имели в руках своих таких драгоценных списков Нестора. Всякий день открываю новые грубые ошибки Татищева и Болтина, замечаю их в нотах, однако ж, не оскорбляя памяти умерших».

Изучение новых летописных списков позволило Карамзину свежим взглядом оценить работу своего прямого предшественника Шлецера («знаменитого критика»). Отдавая должное его «Нестору», Карамзин вместе с тем указывал, что Шлецер не знал некоторых важнейших летописных списков, что ему очень повредило предвзятое отношение к славянским народам — порок столь типичный для ученых немцев. В результате предубежденности и источниковедческой неполноты от его исследования «пользы немного». «Изъяснения и перевод текста, — указывает Карамзин, — весьма плохи и часто смешны. Старик не знал хорошо ни языка летописей, ни их содержания, даже Нестора; а выписки из иностранных летописцев не новы для ученых». Это «непочтительное» отношение к Шлецеру никогда не могли простить Карамзину ортодоксальные норманисты. Карамзин в отличие от них указывал, что и до призвания варягов у восточных славян была жизнь хозяйственная, политическая, были города, развита торговля; новгородцы осваивали земли Прикамья и Приуралья, устанавливая связь с тамошним, весьма редким, впрочем, туземным угро-финским населением, что у них был вечевой строй управления, бояре, князья; что варяги, объединив племена (княжества) в единое государство, не оставили заметных следов в обычаях, языке, культуре восточных славян, хотя и были они первыми чиновниками в Древней Руси и составляли вплоть до Ярослава Мудрого особые княжеские дружины. Карамзин, в отличие от Шлецера, Погодина и других норманистов, не выделял особый «норманский период» в нашей древней истории, наоборот, обращал внимание на кратковременность преобладания варягов, называл «иностранцами» лишь трех первых князей. Уже Святослава он исключал из их числа, а происхождение Ольги, в соответствии с летописными данными, связывал с псковской землей. Карамзин указывал, что и позже киевские князья Рюрикова дома не раз обращались к услугам норманских дружин (как, например, Владимир) в борьбе за великокняжеский стол, но это не дает оснований говорить о каком-то особом «норманском периоде», растянутом к тому же на полтысячи лет. В своих размышлениях об истории Карамзин прямо признает, что он «не следовал Шлецер(овскому) разделению Рос(сийской) истории», считал ее не обоснованной.

По существу, с «призвания варягов» Карамзин начинает не историю народа, а историю Рюриковичей — первых великих князей, объединителей племен славянских, до этого имевших свои вечевые формы правления. Об этом он пишет неоднократно: «Российские славяне, конечно, имели властителей с правами, ограниченными народной пользой и древними обыкновениями вольности», к числу их историк относил «великих бояр русских: сие достоинство, знак воинской славы, конечно, не варягами было введено в России, ибо оно есть древнее славянское. Само имя князя, данное нашими предками Рюрику, не могло быть новым, но без сомнения и прежде означало у них знаменитый сан гражданский или воинский».

«Народ славянский хотя и покорился князьям, но сохранил некоторые обыкновенные вольности и в делах важных или в опасностях государственных сходился на общий совет... Сии народные собрания были древним обыкновением в городах российских, доказывали участие граждан в правлении и могли давать им смелость неизвестную в державах строгого неограниченного единовластия».

Для Карамзина очень важно было проследить борьбу этих двух начал: вечевого, народного, и великокняжеского начиная с древнейших времен вплоть до удушения новгородской республики.

К весне 1806 года Карамзин дошел до крещения Руси и к зиме намеревался "дойти до времен татарского ига" (как писал он о том брату). Позже этот материал составил первый том, в ходе же работы Карамзин подразделял его на две книги. Отдельно поставил вводные главы (до Рюрика).

Оценка сделанного и программа намеченной работы содержатся в письме к М. Н. Муравьеву 6 марта 1806 г.: «Я кончил второй том, пометив в нем истории времен язычества, от первых князей варяжских до смерти Владимира, а заключив его обозрением гражданского и нравственного состояния древней Руси. По сию пору идет изрядно. Увидим, что будет далее. Каждая эпоха имеет свои затруднения. Надеюсь в III томе дойти до Батыя, а в IV до первого Ивана Васильевича; там остается еще написать тома два до Романовых».

Осенью 1806 г. историк писал Муравьеву, что завершает описание времен Владимира Мономаха, которым намерен был окончить третий том (позже план был изменен, а Владимир Мономах оказался во втором томе). Впереди историка ждали времена удельных князей: «Еще более ста лет остается до нашествия татар и сия часть работы будет мне не так приятна, как другая. Степь голая и печальная!» Так отределены были усобицы удельного периода.

Как видно из этого письма, у автора было довольно четкое представление о всем труде в целом, была намечена разбивка материала по томам, выделены основные вехи периодизации (языческие времена, крещение Руси, раздробление на уделы и другие изменения «гражданских обычаев»). Сложилась в основном и внутренняя структура первого и последующего томов, каждый из вышедших периодов он заключил итоговыми главами, «Описаниями», содержащими наиболее важные исследовательские наблюдения и выводы автора. Здесь интересны суждения о хозяйственной деятельности восточных славян (отмечено, например, что каждый смерд производил в своем хозяйстве все необходимое для жизни), описаны вечевые порядки, показано, что господствовали на нем лица знатные, содержались в описаниях ценные данные о торговле, внешних связях, ратном деле. С блеском, глубоким знанием дела излагался историко-культурный материал. Эти описания затем повторялись в последующих томах. Словом, композиция, выработанная при создании первого тома, послужила хорошо и в дальнейшем.

У Карамзина удельные князья вовсе не выглядят кроткими, благодетельными правителями. Историк прямо говорит, что бедствия удельной системы, кровавые усобицы накладывали на народ такие тяготы, что их впору сравнить с ярмом ордынцев, старое-престарое желание россиян: «Князья да владеют и правят по закону» часто, слишком часто не реализовывалось. Во время борьбы с монголо-татарским игом, в процессе сокрушения Золотой орды постепенно возникало самодержавие, иного пути к обеспечению единства русской земли, объединению народных сил, по мнению историка, не было. Требовалось единство мысли, воли, действия для отыскания независимости. Обширный труп, каким представлялась Россия после Батыева нашествия, оживился и воскрес в величии благодаря единодержавию. «Москва медленно и недружно двигалась к государственной целостности!»

«Внутренний государственный порядок изменился: все, что имело вид свободы и древних гражданских прав, стеснялось, исчезало. Князья, смиренно пресмыкаясь в Орде, возвращались оттуда грозными властелинами, ибо повелевали именем Царя Верховного... во Владимире и везде, кроме Новгорода и Пскова, умолк Вечевой колокол, глас Высшего народного законодательства, столь часто мятежный, но любезный потомству Славяно-Рос-сиян. Сие отличие и право городов древних уже не было достоянием городов новых: ни Москвы, ни Твери... Только однажды упоминается в летописях о вече Московском как. событии чрезвычайном; города лишались права избирать тысяческих, которые важностью и блеском своего народного сана возрождали зависть, не только в княжеских чиновниках, но и в князьях».

У последнего летописца была стройная концепция: наши вечевые, республиканские традиции уходят в глубь веков во времена Киевской Руси, народ сохранял их и отдал не без борьбы. Шло борение двух властей, великокняжеской и народной, восторжествовало княжеское, ибо без единодержавия, единства земли и власти нельзя было вернуть независимость. Из этих рассуждений, подкрепленных богатым историческим материалом, современниками делался вывод, что надобно вернуть народу древние свободы, похищенные царями. Обосновывая свои республиканские идеалы, именно так рассуждали декабристы: что самодержавие ничего общего не имеет с основами народной жизни, что это нарост, злокачественная опухоль, «татаро-монгольское правление» — именно так рассуждал Герцен, выдвигая идеи «русского социализма». В конечном счете к этим традициям народовластия, прослеженным Карамзиным, восходили идеи шестидесятников, боровшихся за то, чтобы увенчать празднование тысячелетия России (1862 год) созывом Земского собора, провозглашением народовластия, конституционным закреплением политической свободы. Не потеряли древние вечевые традиции народа своей значимости и позже. И в этом тоже заслуга Карамзина. В его труде, как в прогоревшем костре, под монархическим пеплом таился огонь свобод республиканских.

И еще один немаловажный аспект карамзинского понимания нашей истории. Именно в удельной системе, в драках князей, нарушивших единство русской земли и тем самым открывших путь к успеху Батыева нашествия, Карамзин видел основную причину начавшегося отставания Руси от Западной Европы.

«Россия, терзаемая монголами, напрягала свои силы единственно для того, чтобы не исчезнуть. Нам было не до просвещения!» Ярмо — наказание за усобицы, вот причины исторического отставания. Но была и другая сторона этого процесса. Широко известны слова Пушкина, что европейское просвещение было спасено истерзанной и издыхающей Россией (сходные, близкие положения выдвигались Герценом, Огаревым, Чернышевским), они восходят к Карамзину, к развернутым им картинам прошлого. Описание «княжеских драк» Карамзин недаром сравнил с походом через пустыни африканские, это не вдохновляло. Была и другая причина, задержавшая его перо. Грустные строки возникали не только при изучении княжеских усобиц и половецких набегов, но навеивались событиями современными. Кровавое противоборство с наполеоновскими армиями разворачивалось не в пользу союзных армий. Описывая в зти годы (1805 — 1807) борьбу древнерусских витязей с половцами, ордынцами и немецкими рыцарями, историк и современного неприятеля сравнивал с варварскими племенами.

5

«Работа моя была нынешний год не спора от беспокойства душевного», — признавался он брату 20 августа 1807 г. Указывались и причины беспокойства и бессонных ночей. Бонапарт, сокрушив Пруссию, стоял у границ Отечества: «Теперь счастье благоприятствует одному Бонапарту. Едва ли доживем мы до времен счастливых для Европы». «Солдаты и офицеры русские оказали великую храбрость; но Румянцевых и Суворовых нет!» — писал он к брату 24 июля 1807 г. Разгром русской армии под Фридлан-дом («страшное сражение») потряс Карамзина — причину поражения он видел в отсутствии талантливого полководца. Грозная опасность надвигалась на Отечество, а на столе лежали манускрипты, посвященные борьбе с монголо-татарами. Геройство защитников русских градов, подвиг Евпатия Коловрата Карамзин писал под грохот Аустерлица и Прейсиш-Эйлау.

К весне 1808 г. Карамзин завершил «описание нашествия Батыева» и выражал надежду «годы через три или четыре дойти до времен, когда воцарился у нас дом Романовых». Этим он намеревался завершить работу и «повергнуть плоды трудов моих к стопам императора». Но до этой желанной цели было еще очень далеко.

В июле 1808 г. он пишет брату из «достопамятного сердцу» Остафьева: «В труде моем бреду вперед, шаг за шагом, и теперь, описав ужасное нашествие татар, перешел в четвертый-на-десят век. Хотелось бы мне до возвращения в Москву добраться до времен Дмитрия, победителя Мамаева. Иду голой степью; но от времени до времени удается мне находить и места живописные. История не роман; ложь всегда может быть красива, а истина в простом своем одеянии нравится только некоторым умам опытным и зрелым. Если бог даст, то добрые россияне скажут спасибо или мне, или моему праху».

Реализация плана встретила большие трудности, жизнь вторгалась в тихую остафьевскую обитель, тревожила мысль, ставила перед автором новые задачи; в ходе работы открывались новые исторические документы, нередко заставляющие вернуться к уже, казалось, завершенному, совершенно законченному, отделанному тексту и переработать его заново.

Осенью 1809 года Карамзин у одного коломенского купца приобретает Волынскую летопись «доныне неизвестную и весьма драгоценную. Эта находка есть важнейшая из всех, которыми я был порадован в течение шести лет», — сообщал он с радостью. Эта летопись — настоящее сокровище и столь важна, столь «богата подробностями», что от радости он несколько ночей не сомкнул глаз; но она потребовала по-новому взглянуть на уже написанное, вернуться в XII и XIII века, «чтобы многое поправить». Волынская летопись, пишет он Тургеневу 17 сентября 1809 года, «спасла меня от стыда, но стоила мне шести месяцев работы. Боги не дают, а продают живые удовольствия, как говорили древние».

Волынская летопись названа Карамзиным сокровищем. Она позволила ему воссоздать более полно специфику различных земель, так ярко выступавшую в описываемый период, по крупицам ему приходилось собирать достоверные сведения, создавать это воистину мозаичное панно. Совсем не случайно работу над периодом после Мономаха до Ивана III историк сравнивал с преодолением пустынь африканских, где очень редко попадаются оазисы, позволяющие перевести дух и, набравшись сил, двигаться дальше. К числу таких особо дорогих ему сюжетов относится тематика, связанная с преодолением удельной раздробленности, сплочением земель в единую державу, отражением этого процесса в летописях и сказаниях. Эти темы, как нам представляется, фокусировались у Карамзина в раскрытии исторической значимости «Песни Игоревен», Куликовской битвы и возвышения Москвы.

«Победителя Мамаева» Карамзин высоко чтил. Куликовскую битву считал поворотным пунктом в истории, главой «Великий князь Дмитрий Иоаннович, прозванный Донским» открыл пятый том труда. Куликовская битва разорвала унижающую рабскую традицию, не позволив проникнуть в национальный характер и закрепиться там слепому рабскому послушанию, привычке вечно стоять на коленях! «Никто из потомков Ярослава Великого, кроме Мономаха и Александра Невского, не был столь любим народом и боярами, как Дмитрий, — подчеркивает Карамзин, — он ... силою одного разума и характера заслужил от современников имя орла высокопарного... Летописцы изображают его, славя как первого победителя татар». «...Россия, угнетенная, подавленная всякими бедствиями, уцелела и восстала в новом величии».

В 1810 году, как признает сам Карамзин, он почти не продвинулся вперед, описал лишь княжение сына Дмитрия Донского, тому причинами были болезнь («я слепну») и «грусть». За этим признанием стояла гнусная интрига, развязанная П. И. Голенищевым-Кутузовым — великим магистром одной из масонских лож, — прямая попытка оборвать работу над отечественной историей. В доносе на имя министра просвещения в августе 1810 года Голенищев-Кутузов писал, что сочинения Карамзина наполнены ядом вольнодумства, якобинства, «источают безначалие и безбожие», сам он (Карамзин) «метит в первые консулы», потому, мол, «давно пора его запретить» и уж никак не награждать его (незадолго до этого Карамзину был пожалован Владимир 3-й степени).

Министр Разумовский оставил донос без последствий. Но вскоре последовал новый, уже на высочайшее имя, объявлявший Каоамзина французским шпионом. Доносы опровергли, но каких сил все это стоило, каких мук. А насколько вся эта мерзость задержала работу над «Историей», то неведомо.

Надолго отвлекло Карамзина от непосредственной работы над текстом очередного тома и составление «Записки о древней и новой России».

В конце 1809 года царский двор пребывал в Москве. Историографа представили как знатока древностей российских великой княгине Ккатерине Павловне (любимой сестре императора Александра I), проявлявшей интерес к прошлому, истории Кремля, его древних соборов и палат. На одном из балов Карамзин был представлен императору (первая встреча Карамзина и Александра I); вскоре по приглашению Екатерины Павловны он посетил ее в Твери, где по вечерам в ее дворце читал главы из «Истории». О чтениях услышала вдовствующая императрица Мария Федоровна — и пожелала, чтобы Карамзин посетил ее летом, в Павловске, и ознакомил со своим трудом. Следствием этого интереса августейших особ к прошлому явились слухи о назначении историографа или министром просвещения, или куратором Московского университета. Слухи, по-видимому, не были безосновательны, назначения, однако, не последовало, но очередной чин коллежского советника Николай Михайлович получил, а вскоре был пожалован ему и орден Св. Владимира 3-й степени (кажется, похлопотал И. И. Дмитриев). В наградной грамоте указывалось, что орден жалуют за усердие к распространению «российских изящных письмен и словесности, наипаче же за труды, употребляемые в составлении Отечественной нашей истории».

Оказанные Карамзину знаки внимания, в которых он мог видеть признание государственной значимости осуществляемого им труда, не то чтоб окрыляли, но все же помогли Карамзину пережить неожиданно свалившиеся на семью несчастья: вначале его тяжкий недуг, затем смерть любимой сестры жены К. Щербатовой (урожд. Вяземской), а вскоре смерть дочери. Тяжело все переживала Екатерина Андреевна («не спала, не ела»). Тяжко занемог сам Николай Михайлович («слег с горячкою», «казался умирающим»). Силы понемногу восстанавливались «любовью близких, которые мне крестов и чинов дороже» (письмо И. И. Дмитриеву 16 октября 1810 г.).

По мере возвращения сил Карамзин возвращался к своему труду: «Я выхожу из слепых и снова начинаю марать бумагу», — сообщалось Дмитриеву в ноябре, а в декабре он уже был вызван Екатериной Павловной. «Недавно был я в Твери и осыпан знаками милости со стороны великой княгини. Она русская женщина, умна и любезна необыкновенно». Во время этого пятидневного визита княгиня пожелала, чтобы все ею услышанное во время бесед было положено на бумагу. Брат мой, говорила ока, должен услышать мысли, достойные внимания государя! Заказанное ждали. Но работа потребовала гораздо больше времени, чем предполагали и авторы, и заказчица! «С нетерпением жду Россию в ее гражданском и политическом состоянии», — писала великая княгиня 14 декабря, имея в виду под «Россией» «Записку о древней и новой России», а 5 января 1811 г. вновь напомнила: «с нетерпением ожидаю Вас и Россию».

Итак, с начала декабря пошла ускоренная работа над «Запиской». По-видимому, все существенное было обговорено еще в Твери so время бесед, ибо княгиня упоминает точное название «Записки» уже в письме 14 декабря. «Записка» была готова не к середине января, а к весне 1811 г. О «Записке» заговорили в открытую только в 1836 г., когда ее текст обнаружили во время разбора архива Аракчеева, и тогда же Пушкин предпринял попытку опубликовать документ, но после настойчивых усилий ему удалось поместить в «Современнике» лишь первую, историческую ее часть. Наиболее же важная, вторая, содержащая критический обзор деятельности Романовых, не была тогда пропущена. Ныне любители истории и словесности могут ознакомиться с полным текстом этой «Записки», опубликованной в журнале «Литературная учеба» № 4 за 1988 г.

Отделка «Записки» потребовала много времени. «История моя от того терпит»,— признавался Карамзин брату. Ему же 1 мая 1811 г. писал: «Время летит, а история моя ползет». Ко времени свиданий в Твери у Карамзина не была еще завершена работа над V томом. 21 апреля 1811 г. историк писал Тургеневу: «После трех путешествий в Тверь отдыхаю за «Историей» и спешу кончить Василия Темного». В августе того же года сообщал брату: «Старость приближается, и глаза тупеют: худо, если в года три я не дойду до Романовых! Тут мог бы я и остановиться». В начале 1812 г. он работал над временами Ивана III. Освобождению Отечества от ордынского ига, размышлениям о республике Новгородской он отвел шестой том. Ивана III он исключительно высоко чтил, видел в нем, как и в Петре Великом, одного из немногих, достойных носить высокое звание государя.

Оценка Ивана III, данная Карамзиным, привлекла и продолжает привлекать внимание и настолько прочно закрепилась в литературе, что стала хрестоматийной. К. Маркс, знавший труды русского историка, пишет:

«В начале своего княжения (1462—1505) Иван III еще был данником татар; власть его еще оспаривалась удельными князьями; Новгород, главная русская республика, властвовал над северной Россией; объединенное польско-литовское княжество делало усилия покорить Москву; наконец, ливонские рыцари еще не были разоружены. К концу его правления мы видим Ивана III восседающим на. независимом троне, рядом с ним дочь последнего византийского императора, у ног его Казань, а остатки Золотой орды стекающимися к его двору; Новгород и другие русские республики порабощенными, Литву урезанной, а короля ее орудием в руках Ивана, ливонских рыцарей покоренными. Изумленная Европа, в начале княжества Ивана едва замечавшая существование Московии, стиснутой между татарами и литовцами, была поражена внезапным появлением на ее восточных границах огромного государства, и сам султан Баязет, перед которым трепетала Европа, впервые услышал надменные речи московитов».

Читая эту образную характеристику, как бы видишь перед собой скульптурную группу, отлитую из бронзы, так выразительно сгруппированы все фигуры Марксом, но отлиты-то они Карамзиным.

6

В феврале 1812 года Карамзин писал Тургеневу: «Спешу окончить Василия Темного, готовлюсь перейти в XVI век, тут начинается действительная история. Впереди много прекрасного». Но разворачивавшаяся столь успешно творческая работа внезапно была надолго прервана. 12 июня 1812 г. наполеоновские полчища вторглись в Россию. Вести из армии доходили нерегулярно, были противоречивы и тревожны. «Мне бывает иногда очень, очень грустно, и я совсем не могу заниматься моей обыкновенной работой»,— пишет Карамзин брату 5 июля 1812 г. Противоборство с Наполеоном поглотило все внимание Карамзина, тревога за Отечество терзала душу, обжигала мозг.

Он верно понял смысл действий русских войск: отступать с боями до соединения армий Барклая и Багратиона, и только тогда дать генеральное сражение. «Живем в неизвестности,— писал Николай Михайлович брату 29 июля 1812 г.— Ждем главного сражения, которое должно решить участь Москвы. Добрые наши поселяне идут на службу без роптания. Беспокоюсь о любезном Отечестве, беспокоюсь также о своем семействе... Мы положили не выезжать из Москвы без крайности: не хочу служить примером робости. Приятели ссудили меня деньгами... Главная наша армия около Смоленска. По сию пору в частных делах мы одерживали верх, хотя и не без урона, теперь все зависит от общей битвы, которая недалека».

Не имея возможности принять личное участие в сражениях, он считал своим нравственным долгом оставаться в Москве: «По крайней мере не уподоблюсь трусам... Душе моей противна мысль быть беглецом»,— писал он в те дни близким, и даже когда неприятель взял Смоленск, Карамзин оставался в Москве, ибо был убежден, что Наполеон не сможет добраться «до святыни кремлевской», что в крайнем случае под стенами Москвы неприятелю будет дан отпор.

Французского императора историограф именует всемирным злодеем, сравнивает с Темерланом, Атиллой, Батыем. Эти исторические аналогии были навеяны всем ходом жизни народной и его собственными историческими трудами, столь подробно им исследованной борьбой русского народа с захватчиками. Вместе с тем, эти сопоставления фиксируют суть наполеоновской агрессии. Позднейшие исторические исследования доказали, что Наполеон действительно вынашивал планы расчленения России на целый ряд вассальных полугосударств, вроде бывших царств, уделов, ханств, превращения ее в плацдарм для осуществления обширных завоеваний. В оценке событий, их перспектив Карамзину не откажешь в исторической проницательности.

На глазах историографа повсюду народ поднимался на борьбу, считая сокрушение врага своим кровным делом. Историограф не мог и не хотел остаться в стороне. «Я готов умереть за Москву, — пишет он Дмитриеву. — Я рад сесть на своего серого коня и вместе с Московскою удалой дружиною примкнуть к нашей армии... Душа моя довольно тверда. Я простился и с Историей: лучший и полный экземпляр отдал жене (Екатерина Андреевна с детьми выехала в Ярославль.— А. С.), а другой в Архив иностранной коллегии. Теперь без истории и без дела». Друзья убедили историографа отказаться от намерения поступить в армию. Но это решение далось ему не без внутренней борьбы. Только 1 сентября Карамзин покидает столицу. Не было уже времени вывезти даже библиотеку и личный архив.

«Сколько происшествий, — воскликнул он в письме к Дмитриеву. — Как не хотелось мне бежать из Москвы». Николай Михайлович не мудрствует и не подбирает изящные выражения. «Я жил там до 1 сентября, когда наша армия оставила Москву в жертву неприятелю. Что мы видели, слышали и чувствовали в это время! Сколько раз в день спрашиваю у судьбы, на что она велела мне быть современником Наполеона с товарищи? Добрый, добрый народ русский! Я не сомневался в твоем великодушии». Карамзину в те дни тревожные было 46 лет, возраст почтенный, по меркам тех далеких лет почти старческий. Но он обладал натурой необыкновенной: коль работа над историей прервана войной, то его патриотический долг стать воином, сделать все для победы над врагом.

Выехав в Ярославль, он устраивает свою семью, перевозит жену и детей в Нижний. Семья Карамзиных вносит посильную лепту в общее дело, снарядив за свой счет более 70 ратников. А ведь Карамзины капиталов не имели, чтобы обеспечить семью в эвакуации, Николай Михайлович вынужден был влезть в долги, и снаряжение «за свой кошт» ратников было сопряжено с немалыми трудностями. Но этого историку-патриоту было недостаточно. Он решает вступить в нижегородское ополчение, чтоб идти с оружием против французов освободить Москву: «Больно издали смотреть на происшествия, решительные для нашего отечества». Ход событий, к счастью для истории и словесности, исключил необходимость Карамзину вновь надевать военный мундир. В Нижний пришла весть об отступлении Наполеона. «Поздравляю с освобождением Москвы, — пишет 16 октября Карамзин Вяземскому, — вчера мы узнали, что Наполеон вышел из нее, заслужив проклятие веков... Теперь работа мечу, а там работа уму. Я собирался было идти отсюда с ополчением к Москве, чтоб участвовать в ее предполагаемом освобождении, но дело обошлось и без меча историографического». Душевное состояние Карамзина в те горестные дни передает одно из его январских (1813) писем: «Дай нам бог славного мира и поскорее! Между тем сижу как рак на мели: без дела, без материалов, без книг, в несколькой праздности и в ожидании горячки, которая здесь и во всех местах свирепствует; просторно будет в Европе и у нас. Но вы, петербургские господа, сияя в лучах славы, думаете только о великих делах!» (Дмитриеву, в Петербург).

А меж тем из Москвы поступали вести одна страшнее другой, уточнявшие размеры потерь, разрушений, гибель палат, библиотек, рукописей. Масштабы московской трагедии ошеломляли, но с пепелищ московских злодея уже изгнали. Карамзин сообщает Дмитриеву 26 ноября: «Скажу вместе с тобой: как ни жаль Москвы, как ни жаль наших мирных жилищ и книг, обращенных в пепел, но слава Богу, что Отечество уцелело». Из действующей армии шли вести о новых победах русского оружия, они ободряли душу.

Разумеется, и здесь, в вынужденном изгнании Карамзин не оставлял дум о своей главной книге, отыскал кое-что из рукописей, нашел список Степенной книги, сопоставлял события 1812 года с временами гражданина Минина и князя Пожарского, с подвигом созданного нижегородцами народного ополчения, обеспечившего свободу Отечества, открывшего новую главу в истории. Но главные мысли Карамзина все же не в прошлом, а в настоящем. 28 октября 1812 г. Карамзин из Нижнего пишет с горечью и тоской Дмитриеву: «Я теперь как растение, вырванное без корня: лишен способов заниматься и едва ли когда-нибудь могу возвратиться к своим прежними мирным упражнениям. Не знаю даже того, как и где буду жить». Условий для творческой работы в Нижнем Новгороде не было, да и внимание все поглощалось войной. Размышлял он много о ходе Отечественной войны, намеревался писать полную историю грозы двенадцатого года (остались наброски плана этой работы).

Карамзин верно определил характер войны, считая ее справедливой и народной, отмечая участие в ней широких масс крестьянства, активную им поддержку армии: «Добрые поселяне идут на службу без роптания». Отметил Карамзин также важное значение партизанских отрядов, успехи, достигнутые ими. От его взора не укрылось и активное участие крестьянства в борьбе с захватчиками: «Крестьяне ежедневно убивают и приводят множество французов». Эта народная поддержка и была основой одержанной победы. «Наполеон бежит зайцем, пришедши тигром», — писал он Дмитриеву в ноябре 1812 г. После отступления Наполеона из Москвы и освобождения Смоленска Карамзин отмечает, что «неприятель ретируется в беспорядке». Историк был горд за соотечественников, выигравших «эту удивительную кампанию». Тяжело пережил Карамзин известие о разрушении целых губерний и многих городов, о гибели столицы. «Жаль многого, а Москвы всего более: она возрастала семь веков! Вся моя библиотека обратилась в пепел, но История цела. Камоэнс спас Лузиаду. В какое время живем! Все кажется сновидением» (Дмитриеву, 11 октября 1812 г.).

17 февраля 1813 г. Карамзин пишет из Нижнего Новгорода в Москву А. Ф. Малиновскому, уже приводившему в порядок государственный архив: «Вы на пепелище, а мы как в ссылке, и мысль, что будет, тревожит сердце. Желаю работать, только не имею всего, что надобно. Читаю Монтеня и Тацита, они жили также в бурные времена. Ожидаем весны, не позволяя себе в мыслях устраивать будущее. Если война продолжится, то Москва не скоро восстанет из пепла: у дворян мало денег, а купцы одни не построят города: лавочки не палаты. Радуюсь, что Синодальная библиотека цела, и не перестаю тужить о пушкинской. История наша лишилась сокровища».

Как много дум, наблюдений, выстраданных оценок в этих строках! И боль за первопрестольную столицу, взраставшую семь веков и превращенную в пепелище, и глубокое понимание исторически сложившегося своеобразия «стольного града», не только торгового, административного, но и культурного центра России, и тревога — сумеют ли москвичи возродить и преумножить это своеобразное очарование древней столицы. Ведь купеческие лавочки не дворцовые ансамбли и к тому же многое, сгинувшее в пучине войны, невозвратимо. Исследователь как никто другой (не побоимся этого определения) понимал всю значимость для нашей культуры, для развития национального самосознания, внутреннего нашего духовного богатства погибших библиотек и древностей российских. Он к тому же и сам лишился многих столь необходимых ему в работе важнейших, уникальных первоисточников и всей подручной справочной литературы, с таким трудом годами собиравшейся.

Месяцы, проведенные Карамзиным в Нижнем Новгороде, наполнены раздумьями о значимости современных событий, осмысливанием исторического места и роли «грозы двенадцатого года» в контексте всей российской и мировой истории, и, вместе с тем, это время осознания необходимости завершить труд несмотря на все трудности. Мужество, героизм соотечественников укрепляли его в этом решении. Карамзин понимал и масштабы обрушившейся трагедии, и дорогую цену победы. Из Нижнего Новгорода 30 апреля 1813 г. он писал брату: «Отечество наше, потрясенное бурей, укрепиться может быть в корне своем на новое тысячелетие». Эти слова исполнены верой в свой народ, его светлое грядущее, близки и нам в ходе революционного обновления Отечества.

В Нижнем Карамзин пробыл вплоть до июня 1813 г. Работать над историей он здесь не мог, а тут и семейное горе обрушилось — заболел и умер сын Андрей («наша горесть велика и мы жалки сами себе»). Будущее семьи оставалось неясным: «Еще не знаю, где буду жить, на московском пепелище или в Петербурге, где единственно могу продолжать Историю, т. е. найти нужные для меня книги, утратив свою библиотеку. Теперь еще не могу тронуться с места... Боюсь загрубеть умом и лишиться способности к сочинению. Невольная праздность изнуряет мою душу. Авось весной найду способ воскреснуть для моего исторического дела и выехать отсюда. Здесь худо для нас, книжных людей» (Дмитриеву 26 ноября 1812 г.). В тяжелых условиях эвакуации, чтоб «не загрубеть умом», Карамзин много читал и размышлял; «Желаю работать, только не имею всего, что надобно».

В ходе этих размышлений он приходит к выводу о необходимости скорейшего издания уже написанных восьми томов, не ожидая исполнения всего плана, ибо продолжение работы и завершение всего плана оставалось под вопросом. Это важное решение историограф сообщает Дмитриеву 20 мая 1813 г.: «Мы собираемся ехать в Москву... Думаю отправиться. после в Петербург, чтобы выдать написанные мною тома российской истории и тем исполнить долг чести. Но подожду возвращения государя». В письме сформулировано важное для понимания Карамзиным своего труда и своего положения как государственного историографа намерение добиваться официального признания и издания своей истории, ибо хорошо понимал, что знание исторического прошлого страны есть дело первостепенной государственной важности. Без знания правды о прошлом нет сознательного служения отечеству и в настоящем. Сколько раз история уже доказывала всю значимость этой столь, казалось бы, очевидной истины.

Весной 1813 г. Карамзин пишет Тургеневу, что общее положение дел в стране и мире, а также и его собственное душевное состояние затрудняют работу над историей; мысли от прошлого все чаще уходят к настоящему. «Добрый, добрый народ русский. Я не сомневался в твоем великодушии. Но хотел бы лучше писать твою историю древнюю в иной век и не на пепелище Москвы».

Намерение издать прежде всего уже готовые тома, а потом уж вернуться к работе над последующими, еще более окрепло после возвращения из Нижнего в Остафьево в июне 1813 г. и посещения Москвы. Вид пожарища потряс Карамзина. 15 июня 1813 г. из Москвы он пишет Дмитриеву: «Я плакал дорогою, плакал и здесь, смотря на развалины, Москвы нет... Мое дело грустить о сыне и собираться в Петербург, чтобы обнять тебя и напечатать свою историю с дозволения государя... Назначаю август для путешествия к Вам». Но и этот срок не был выдержан, война продолжалась; «не время думать о напечатании моей истории; надобно подождать конца войны, — писал он Дмитриеву 6 июля 1813 г. — Я нездоров... едва ли могу продолжать историю, поэтому и хотел напечатать, что готово».

Война и после изгнания захватчиков из России затягивалась; «Тамерлан» — «всемирный злодей» не околел, от новых захватов не отказался,— подчеркивал Карамзин. Начался заграничный поход русской армии, необходимость которого была очевидна, но тревожило душу историка другое: «Долго ли станем воевать? Чего еще потребуется от нас и крестьян для славы и безопасности России?» В этих строках звучит столь всегда близкая Карамзину мысль о мире, о тяготах войны, необходимости преодоления этого постоянно взимаемого с народа кровавого налога.

Душевное состояние историка, особенно после смерти сына Андрюши, было тяжелым. «Остались одни только горести», — писал он в те дни Дмитриеву. «Я изнурен до крайности»,— признавался Карамзин близким. Небо действительно обрушивало на его семью одни невзгоды; в Нижнем потеряли сына, по возвращении из эвакуации в августе скоропостижно скончалась дочь Наташенька. В те дни Карамзин писал: «Последняя горесть наша сильно сжала мое сердце и прохладила к свету, следственно и к истории. Желаю скорее расплатиться с публикою, а там будь что будет», и тогда же: «Если хочу жить, то единственно для Катерины Андреевны, для моего друга, и к работе теряю способность». Несмотря на все удары судьбы, тяжелое душевное состояние (он сам употреблял слово «кризис»), Карамзин, превозмогая недуг, заставил себя вернуться к работе над Историей, верный своему правилу, что душевные раны исцеляют мужество и упорный труд. В Остафьеве, по счастью, войной не тронутом, хотя в окрестностях и были «небольшие сшибки с неприятелем», Карамзин увидел, что его «рукописи уцелели», и привел кабинет в порядок: «раскладывал бумаги и книги», с горечью констатируя: «Не имею и половины нужных материалов». И в таких условиях он все же работал.

7

В зимние месяцы в Москве («жалкой, безобразной, где теперь все неудобно и дорого»), летом в Остафьеве он отделывал, шлифовал главы, посвященные временам Ивана III и его сына, но всецело сосредоточился на работе по написанию истории не сразу. Впечатления от пепелищ московских были слишком сильны, чтобы совершенно сразу от них отвлечься. Под влиянием всего пережитого, увиденного Карамзин в мае 1813 г. создает оду «Освобождение Европы и слава Александра I». «Гроза двенадцатого года» оставила глубокую борозду на русской исторической ниве и отразилась сильно в нашей словесности. Патриотическая патетика затронула все жанры и все поколения русских литераторов от маститого Державина до лицеистов Пушкина и Дельвига. В оде Карамзина нашли свое воплощение все основные звучания патриотической музы тех лет: воспевание героизма россиян, преумноживших славу предков, сражавшихся под девизом «пасть или победить», горечь невосполнимых потерь, обличение захватчиков-оккупантов как новых варваров. Были и чисто карамзинские мотивы: мысль о войне и мире, о свободе и тиранстве, законности, справедливости, добродетели и гуманизме.

Работа над одой — важная страница биографии историка. Ода посвящена московским жителям; война с Наполеоном определена как народная и справедливая, а Наполеон сопоставлен с Батыем и Тамерланом (тут Карамзин и Державин полностью солидарны). Поэт прославляет подвиг москвичей, собственной рукою обративших в пепел свой град. К этой строке было сделано примечание: «Очевидцы рассказывают, что Каретный и Москательный ряды зажжены рукою самих лавочников, также и многие дома хозяйские». Важное свидетельство в столь затянувшемся споре о московском пожаре. В посвятительном предисловии к оде (оно почему-то не печатается в новых изданиях карамзинской поэзии) автор не только славит подвиг соотечественников, но и печатно заявляет, что, если хватит сил и способностей, он прославит соотечественников описанием их борьбы с Наполеоном. О том же он сообщал и Дмитриеву 11 мая при посылке стихов: «Если буду жив, то непременно приложу усердное перо мое на описание французского нашествия». Этот замысел остался нереализованным. Было тому несколько причин. Сам Карамзин жаловался Дмитриеву на здоровье, перегруженность, творческую усталость — «в бреду написал было несколько строф (т. е. «Освобождение Европы». — А. С.) Но теперь не имею сил писать ни стихами, ни прозой». На продолжение Истории силы он еще нашел, но все иное пришлось отложить. Но нереализованный замысел исключительно важен для понимания направленности раздумий Карамзина, наложивших отпечаток и на текст главного труда; он ведь и ранее в своих суждениях об исторических деятелях, князьях и царях московских учитывал их способность решать сложнейшие проблемы политики не только мечом, но и разумом, за столом переговоров, не случайно особо высоко ценил Ивана III как искусного дипломата. В свете событий 1812 г. он обратил на проблемы войны и мира еще большее внимание. Кровавые, бессмысленные драки он сурово осуждает как в прошлом, так и в настоящем, одновременно выделяя и особо подчеркивая право народа подняться на справедливый отпор захватчику: «Победами славна лишь справедливая война», — восклицает Карамзин-поэт, а историограф пишет: «Бог благославляет только войны справедливые, нужные для целостности и пользы государства».

Эти мысли о мире, о войнах, оправданных лишь в исключительных случаях, а не как о некоем универсальном средстве разрешения споров, сильно звучат не только в оде, но и в письмах Карамзина, и в главах его «Истории». «Музы, — писал он, — благоденствуют в тиши, и самая отважная, Клио — любит шум битвы только в воспоминаниях».

В раздумьях Карамзина, в создаваемых его гением исторических сценах проведена ясно и умело мысль, что ошибки, допускаемые облаченными огромной властью лицами в критические периоды истории, могут быть исправлены лишь ценою огромных жертв и страданий народа, последствия же подобных промахов долго затем сказываются на судьбах народных.

Глубокую связь исторических полотен Карамзина с эпохой 1812 года, ею порожденным светлым взглядом на Отечество, его прошлое и настоящее, отчетливо понимали современники. П. А. Вяземский писал: «Карамзин наш Кутузов двенадцатого года, он спас Россию от нашествия забвения, вызвал ее к жизни, показал нам, что у нас есть Отечество, как многие узнали о том в 12-ом году». «Карамзин наша религия» — это слова Жуковского.

Карамзин вернулся к работе над историей в условиях аракчеевского режима; всесильный временщик правил Россией именем «царя-друга», все еще находившегося в заграничном походе. Каково было писать об опричнине, живя в условиях аракчеевщины. Заманчиво было ударить историей по современному деспотизму — замысел дерзкий, требовавший не только эрудиции, но и незаурядного мужества; Карамзину было не занимать ни того, ни другого, тем не менее решился он на это далеко не вдруг. 5 июня 1814 г. Карамзин сообщает брату из Остафьева: «Я дописываю Василия Ивановича, чтобы скорее приняться за Грозного Ивана». «Мысленно уже смотрю на Грозного», — пишет он Тургеневу через 10 дней и добавляет: «Какой славный характер для исторической живописи! Жаль, если выдам историю без сего любопытного царствования! Тогда она будет, как павлин без хвоста». В письме бесспорно содержится сомнение в возможности обличения деспотизма в тогдашних условиях; и пусть не смущает читателя фраза о «славном» характере Грозного, ибо речь идет не о критериях нравственности, а о объекте исследования весьма трудном и одновременно важном, позволяющем поставить перед современниками (и потомками) проблемы огромной важности. Речь шла о воспитании историей, об уроках нравственности, ею преподносимых.

21 сентября 1814 г. А. И. Тургеневу Карамзин сообщает: «Если бог даст, то послезавтра начну царя Иоанна, а кончу ли?» Перед нами точная датировка начала работы по описанию времен Грозного и не менее важное признание автора о грозящей ему опасности («кончу ли?»). Всегда трудно, опасно обличать деспотизм! Карамзин, отчетливо понимая грозящую опасность, идет ей навстречу, и как тут не вспомнить пушкинское восхищение гражданским подвигом Николая Михайловича!

Но работа подвигалась трудно. «Я пишу царя Ивана Васильевича, — жалуется он брату 20 октября 1812 г., — но не думаю, чтобы я мог продолжать далее: слабеют силы и охота». Характерное признание: пропадает охота писать о Грозном.

8

Меж тем события в мире развивались так, что поездка в Петербург все откладывалась, ибо император Александр I оставался за границей. Карамзин в ожидании встречи с царем работал над очередным томом: «Пишу о Царе Иване и венчаю его мономаховым венцом», — сообщал он Тургеневу 21 января 1815 г. Наступили «Сто Дней», и внимание Карамзина было всецело сосредоточено на этих событиях: «Бонапарте опять нагрянул на Европу... Это расстроило и мой план ехать в Петербург. Бог знает когда государь возвратится. Теперь не до того, чтобы заниматься печатанием Истории. Увидим ли дни прочного спокойствия... Наполеон властелин всей Франции». Его тревожит, более чем собственная работа, мысль и возможности нового рекрутского набора, столь обременительного для крестьян. Он отмечает, что даже умеренный оброк нельзя требовать от мужиков, столь много уже вытерпевших.

Худшие опасения Карамзина, однако, не подтвердились. Союзные армии скоро вошли в Париж: «Наполеон не встал, а упал еще глубже в грязь»,— писал в те дни историограф. Политическая обстановка стабилизировалась, а вместе с тем яснее становились и собственные планы. «Думаю, как и прежде, издать написанное мною, когда государь возвратится, для чего мне надобно будет съездить в Петербург»,— писал историк Тургеневу в начале сентября 1815 г. И тут же сообщал: «Управляюсь мало-помалу с царем Иваном. Казань уже взята, Астрахань наша, Густав Ваза побит, а орден меченосцев издыхает, но еще остается много дела и тяжелого: надобно говорить о злодействах почти неслыханных, Калигула и Нерон были младенцы в сравнении с Иваном» (выделено мной.— А. С.).

В исходе 1815 г., собираясь в Петербург испрашивать высочайшего разрешения на издание готовых восьми томов, Карамзин принял ответственное решение разделить историческое описание времен Ивана Грозного на две части, доведя изложение в первой «до 1560 года и тем поставить точку». Том обычно оканчивался обобщенной оценкой изображенного в нем времени, содержащей самые важные наблюдения и выводы автора. Здесь же всего этого решено было не давать. Автор ушел от общей оценки Грозного. Описание «злодейства Ивашки» было отнесено к следующему IX тому. Говоря словами самого Карамзина, он решился издавать «павлина без хвоста». Позже другой исполин русской исторической мысли С. М. Соловьев скажет, что Карамзин бросил своим возможным хулителям рассеченный труп Грозного. Это было вполне обдуманное и вынужденное решение. Поступить иначе означало попросту исключить возможность опубликования труда. Это автор отчетливо себе представлял. И если были какие-либо иллюзии, они были развеяны самым ходом событий.

Собираясь в Петербург, Карамзин провел своего рода глубокую разведку, попытался заручиться поддержкой, казалось, весьма благоволивших к нему двух женщин — членов императорской семьи, императрицы-матери Марии Федоровны и великой княгини Екатерины Павловны, любимейшей сестры царя. Первая пригласила его в Павловск и высказала пожелание, чтобы Карамзин поскорее расчелся с древнейшими историями и восславил бы Александра-победителя; вторая же просто промолчала. Почему? Знакомство с перепиской Карамзина многое проясняет.

Отклоняя предложение матери царя, Николай Михайлович писал августейшей корреспондентке, что должен прежде всего завершить «мою историю России: века моего не хватит, чтобы довести ее до наших дней. Знаете ли Вы, как мало я еще продвинулся? » Он прямо заявляет, что не может оставить свой главный труд незавершенным: «Не станет духу у меня покинуть древних героев моих, забытых неблагодарным светом, чтобы гоняться за героя-ми новыми, которых лавры так лучезарны и подвиги так громки!» но ведь новый герой — это венценосный сын корреспондентки. Какой непочтительный тон, однако, взял Николай Михайлович, не желая «гоняться за зайцами», а «герой новый» как-никак император?! Не у всякого хватит мужества так прямо ответить на предложение августейшей особы. Не желая стать придворным летописцем, Карамзин отчетливо понимал, сколь многим он рисковал. Другой бы ударил в барабан, чтоб обеспечить успех. А как поступает Николай Михайлович? Совсем не в духе придворных правил. Он пишет великой княгине Екатерине Павловне, что «ужасы царствования» Грозного буквально потрясли его, столь велико число «жертв злодея», и далее сообщает: «Меня занимает Иоанн Грозный — этот изумительный феномен между величайшими и самыми дурными монархами. Боже мой, какой предмет! Он стоит Наполеона». Поэтому-то историограф и не может оставить свой труд (читай — обличение «самого дурного монарха»), чтобы восславить «нового героя»

Карамзин сообщал далее о скором своем приезде в Петербург с восьмью томами и выразил надежду, что Екатерина Павловна не оставит автора без своей поддержки. Но ответа не последовало: «Она занята и в нас не имеет нужды»,— с горечью констатировал Николай Михайлович и добавил (в письме к Малиновскому 20 января 1816 г.): «Если отправлюсь в Петербург, то возьму с собой запас терпения, унижения, нищеты духа». Это пишется после 12 лет упорнейшего труда! Карамзин вовсе не исключал, что может вернуться из столицы с пустыми руками, что император окажется на том же уровне, что его мать и сестра.

Весьма важные данные содержатся в письме Карамзина А. И. Тургеневу, посланном накануне отъезда в Петербург 16 января 1816 г. Здесь уведомление друга о скором приезде сопровождается выразительными признаниями: «Знаю, что могу съездить и возвратиться ни с чем». Было и указание причин этих опасений: «У нас только один вельможа — Аракчеев. Бог с ними со всеми»,— значит, дело не только в Аракчееве. «Все они» — это императорская семья, придворная камарилья — всегда всесильная и бесцеремонная при любом властелине — это историк хорошо знал и не только по манускриптам. Комментарии тут излишни. Именно в такой обстановке, собираясь в дорогу, полный тревоги за судьбу своего труда, обдумывая возможности издания уже готовых томов, Карамзин создает, как он признался Тургеневу, «мастерское предисловие и посвятительское письмо», о чем и сообщает доверительно другу. Речь идет об известном посвящении многотомника императору Александру I. «Посвятительское письмо» имеет авторскую датировку 8 декабря 1815 г. и адресовано «Государю императору». Текст его гласит: «С благословением представляю В а-шемуИмператорскомуВеличеству плод усердных, двенадцатилетних трудов. Не хвалюся ревностью и постоянством: одобренный Вами, мог ли я не иметь их?

В 1811 г., в счастливейшие, незабвенные минуты жизни моей, читал я Вам, Государь, некоторые главы сей Истории — об ужасах Батыева нашествия, о подвиге Героя, Дмитрия Донского — в то время, когда густая туча бедствий висела над Европою, угрожая и нашему любезному отечеству. Вы слушали с восхитительным для меня вниманием; сравнивали давно минувшее с настоящим и не завидовали славным опасностям Димитрия, ибо предвидели для Себя еще славнейшие. Великодушное предчувствие исполнялось: туча грянула над Россиею — но мы спасены, прославлены; враг истреблен, Европа свободна, и глава Александрова сияет в лучезарном венце бессмертия. Государь! если счастие Вашего добродетельного сердца равно Вашей славе, то Вы счастливее всех земнородных.

Новая эпоха наступила. Будущее известно единому Богу; но мы, судя по вероятностям разума, ожидаем мира твердого, столь вожделенного для народов и Венценосцев, которые хотят властвовать для пользы людей, для успехов нравственности, добродетели, Науки, Искусств гражданских, благосостояния государственного и частного. Победою устранив препятствия в сем истинно Царском деле, даровав златую тишину нам и Европе, чего Вы, Государь, не совершите в крепости мужества, в течение жизни долговременной, обещанной Вам и законом Природы, и теплою молитвою подданных!

Бодрствуйте, Монарх возлюбленный! Сердцеведец читает мысли, История передает деяния великодушных Царей и в самое отдаленное потомство вселяет любовь к их священной памяти. Примите милостиво книгу, служащую тому доказательством, История народа принадлежит Царю» (выделено мной.— А. С.).

«Мастерское посвятительское письмо» несет на себе печать раздумий, оно возникло в необычной обстановке, в тревоге за судьбу труда, сомнений, удастся ли издать «Историю» или ее придется положить в ящик для потомков, как писал сам автор. Письмо подчинено достижению главной задачи: добиться разрешения на издание готовых томов. Историограф отчитывался перед заказчиком за проделанную работу. Оставим в стороне форму документа, она всецело определена принятыми в ту пору нормами обращения, нарушить которые никто, естественно, не мог, и строить какие-либо выводы только на этом просто непозволительно (что, впрочем, часто делалось). Напомнить можно в связи с этим, что посвящение своих трудов видным государственным деятелям, могущественным меценатам было весьма распространенной в те и прежние времена практикой и многие независимые крупные мыслители (Эразм Роттердамский, Михаиле Ломоносов и им подобные) часто прибегали к подобному приему, обеспечивая поддержку своих трудов, их одобрение и публикацию. Важно также учесть, что в посвятительном письме Карамзин рисует свой образ просвещенного властелина, хранителя «мира твердого, столь вожделенного для народов», правителя, озабоченного пользой людей, поощряющего развитие науки, искусств, укрепляющего нравственность и благосостояние людей; словом, историк рисует образец просвещенного правителя в полном соответствии с идеологией просвещения, им исповедуемой. Другое дело, что этому идеалу мало кто соответствует, но так было и есть не только в России, и это, между прочим, не вина, а беда Карамзина, и не его одного, но и всех, кто слишком долго уповает на «больших людей».

И, наконец, еще одно замечание. Многократно привлекалось внимание к конечной фразе, давалось ей самое превратное толкование. Какое, казалось бы, впечатляющее доказательство монархизма автора. Но давайте вдумаемся в слова: «Примите милостиво книгу... История народа принадлежит Царю!» Автор дарит императору свою книгу, свою «Историю». Царь получает выполненный заказ. Речь идет не об историческом процессе, а об описании его историографом. Именно это обстоятельство многие обходили полвека вниманием.

В исходе января 1816 г. в сопровождении П. А. Вяземского Николай Михайлович выехал в Петербург с восьмью томами «Истории государства Российского» — завершился первый период его занятия главным трудом жизни, начинался новый, и действие из «первопрестольной столицы» переносилось на брега Невы, в тенистые аллеи Павловска и Царского села.

9

В недоброе время отправился к царю историограф испрашивать разрешение на «тиснение» своего труда. Сказать, что создание Карамзина не соответствовало курсу, намерениям политики Александра I, значит ничего не сказать.

Не только собранные Карамзиным факты, вся тональность его труда, проникнутого патриотизмом, обличала аракчеевщину и ее верховного создателя. Даже официальные историки отмечали, что после событий 1812—1815 годов у Александра было «явно заметное неуважение к русским, предпочтение иностранцам и даже, страшно думать, некоторое охлаждение к России», что император, вернувшись из заграничных странствий, «казался скучным и сердитым, взыскательным и строгим, в отношении к военной дисциплине приказывал обращать внимание на строжайшее соблюдение установленной формы». Внешним (управленческим) выражением этих перемен была еще большая концентрация власти в руках императора и узкого круга особо близких к нему лиц, вошедших в состав вновь созданного штаба его императорского величества. Его начальником был назначен генерал-адъютант князь П. М. Волконский, огромную власть имел Аракчеев. Формально не он являлся центральной фигурой в механизме военной бюрократии, но как член Государственного совета, курировавшего военные вопросы, он получал на рассмотрение все дела, проходившие через Совет непосредственно перед поступлением их на подпись императору. Это был, так сказать, выгодный сторожевой пункт, вышка, с которой все просматривалось. Аракчеев как член Совета, а еще более как «государев друг» сосредоточил в своих руках воистину ничем не ограниченную власть, без его согласия не принимались никакие решения. Вот с этой военной бюрократией пришлось иметь дело и Николаю Михайловичу, прибывшему в столицу для «выколачивания» («испрашивания») разрешения на издание «Истории государства Российского».

Он прибыл в столицу 2 февраля 1816 г. и сразу же по приезде попросил аудиенцию у Александра I, или, по-современному: «записался на прием». Потекли дни ожидания, дни сменились неделями, аудиенция все не назначалась. Но кроме царского двора был ведь и другой Петербург. Карамзин был тепло принят в «румянцевском кружке» любителей древностей и особенно в недавно возникшем «Арзамасе». В письмах к жене, прорываясь через обычную сдержанность историографа, запечатлелся и дошел до нас его восторг перед «молодым приятелем князя Петра». Он прямо пишет, что, помимо старых друзей (Муравьевых, Румянцевых, Малиновских, Олениных), ему всего сердечнее и милее «арзамасское общество молодых наших литераторов». Встречи с ними были очень часты. Через несколько дней следует новый отзыв об арзамасцах, еще более восторженный: «Здесь из мужчин всех любезнее для меня арзамасцы: вот истинная академия, составленная из молодых людей, умных и с талантом! Жаль, что они не в Москве или в Арзамасе». И, наконец, 2 марта: «Сказать правду, здесь не знаю ничего умнее арзамасцев: с ними бы жить и умереть».

В этом дружеском кругу Карамзин читал главы «Истории» и получил заслуженное признание. Читал «арзамасцам у Екатерины Федоровны (Муравьевой) еще понемногу, раза три канцлеру (Румянцеву). Действие удовлетворило моему самолюбию», — писал Карамзин. Как всегда он лаконичен и скромен. Арзамасцы же и другие слушатели не могли сдержать восторга от услышанного.

На публичных чтениях готовых, совершенно отделанных глав «Истории», происходивших вначале в кругу друзей, затем у членов императорского дома и любителей древностей российских, объединенных вокруг графа Румянцева, как свидетельствуют современники, негромкий голос автора вызывал неизменно какое-то общее чувство одобрения всех слушателей. По публичным чтениям Карамзина, заметил как-то А. И. Тургенев, можно судить о всемогуществе народных ораторов античности. Так началось триумфальное шествие историографа.

18 февраля 1816 г. В. А. Жуковский писал И. И. Дмитриеву: «У нас здесь праздник за праздником. Для меня же лучший из праздников — присутствие здесь нашего почтенного Николая Михайловича. Здесь все жаждут его узнать, и видеть его в таком кругу так же приятно, как и быть с ним в его семье: он обращает в чистое наслаждение сердца то, что для большей части есть только беспокойное удовольствие самолюбия. Что же касается до меня, то мне весело необыкновенно об нем говорить и думать. Я благодарен ему за счастье особенного рода, за счастье знать и (что еще более) чувствовать настоящую ему цену. Это более нежели что-нибудь дружит меня с самим собой. И можно сказать, что у меня в душе есть особенное хорошее свойство, которое называется Карамзин: тут соединено все, что есть во мне доброго и лучшего. Недавно провел я у него самый приятный вечер. Он читал нам описание взятия Казани, какое совершенство! И какая эпоха для русского появление этой истории! Какое сокровище для языка, для поэзии, не говоря уже о той деятельности, которая должна будет родиться в умах. Эту историю можно будет назвать воскресителем прошедших веков бытия нашего народа. По сию пору они были для нас только мертвыми мумиями, и все истории русского народа, доселе известные, можно назвать только гробами, в которых мы видели лежащими эти безобразные мумии. Теперь все оживятся, подымутся и получат величественный, привлекательный образ. Счастливы дарования теперь созревающие! Они начнут свое поприще, вооруженные с ног до головы».

Публичные чтения делали свое дело, завоевывали общественное мнение на сторону автора, но растущая популярность не могла заменить императорского одобрения и разрешения на издание труда.

Ситуация складывалась тревожная. Именно в этих обстоятельствах граф Румянцев сделал Карамзину предложение издать за свой счет «Историю»; но как ни лестно было это предложение (оно свидетельствовало о благоприятном отношении публики к труду), Карамзин не мог принять его; поддержка даже могущественного, просвещенного мецената не могла заменить официального одобрения, столь необходимого для продолжения труда. К этим напряженным дням тревог и надежд относятся слова, сказанные Николаем Михайловичем: «Я не зол к своим личным недоброжелателям, но общественные злодейства, язвы государства трогают меня до глубины души».

Карамзин прожил в Петербурге более 6 недель в тяжелых, часто просто мучительных ожиданиях аудиенции и назвал это время своею «петербургскою пятидесятницею». Александр I далеко не сразу согласился его принять. К столь необходимой встрече историограф шел буквально через все круги дантова ада. «Будучи беспрестанно в движении, я ни на шаг не продвинулся к главной цели», — сколько горечи в этой отточенной иронической фразе.

В письмах к друзьям, к жене все чаще прорывается негодование: «Я не на шутку сердит на того, кому нет дела до моей Истории», «сердце рвется», «я не чувствую ничего, кроме нетерпения и негодования». Наконец, вроде бы блеснул луч надежды. После чтения глав «Истории» в Павловске императрица-мать изъявила готовность помочь автору и вскоре дала знать через придворного поэта Нелединского о назначении аудиенции. Но и она не состоялась. Более того, при свидании императрица-мать посоветовала попросту уезжать из Петербурга: «Московская дорога в хорошем состоянии». Историографа буквально гнули в дугу. Внезапное охлаждение Марии Федоровны и все эти мытарства, «хождения по мукам» имели одну весомую в представлении членов императорской семьи причину, а именно отказ Карамзина создать специальную работу, прославляющую Александра I. Императрица-мать ведь прямо писала о своей надежде, что Карамзин скоро примется «за наше достопамятное время, превосходящее все прошедшее чудесными происшествиями». Вряд ли могли члены августейшего семейства оставить без внимания отказ Карамзина от столь, казалось бы, лестного предложения. Но Карамзин не мог прервать работу, отказаться от завершения труда, на очереди стоял IX том. Общая оценка Карамзиным Грозного, излагавшаяся им в ряде писем (в том числе и к Екатерине Павловне), была уже известна в обществе.

Мне представляется, что отказ историографа от прославления Александра-победителя воскресил в памяти царя и старый, но нзабытый инцидент в Твери, вызванный «Запиской» о древней и новой России. Она ведь содержала резкую критику всей внутренней и внешней политики Александра I, развенчивала миф о просвещенном монархе-реформаторе. И теперь отказ от описания чудесных побед воспринимался как продолжение прежней критической линии, непризнание славных побед. Такое упорствование не прощают властелины. Надобно также учесть, что в царской семье царил культ Александра. И в Твери, и ныне в Павловске Александр не мог не почувствовать себя лично оскорбленным перед матерью и особо любимой сестрой! К этому еще надобно добавить столь устойчивую в определенных кругах славу Карамзина-якобинца, в царской семье ее носителем был цесаревич Константин. Поэтому император оттягивал встречу с историографом и, одновременно, поручил Аракчееву разобраться в сложившейся ситуации.

Именно во время этих унижающих человеческое достоинство ожиданий и невыполняемых обещаний у Николая Михайловича вырвалось горькое признание: меня здесь душат, под розами душат. В Розовом павильоне Павловского парка Карамзин встречался и беседовал с императрицей-матерью Марией Федоровной, читал ей и ее придворным главы из своей «Истории». Обвитый розами павильон в Павловском парке был традиционным местом проведения литературно-музыкальных вечеров, столь частых при дворе вдовствующей императрицы. Здесь часто слышался голос Державина, Жуковского, Нелединского. Карамзин позже был частым посетителем Розового павильона и читал здесь несколько раз главы своего труда, встречался и беседовал с членами царской семьи. И его заявление: «Меня душат под розами» в свете вышесказанного приобретает особый смысл.

В те тяжкие для Карамзина дни по столице поползли «кривые толки» (выражение Карамзина), подняли голову завистники, доносители. Всегда была обильна доносами русская земля, во времена же, именуемые в народе бироновщиной, аракчеевщиной, ежовщиной, этот чертополох поднимается особо густо. Позже Карамзин и его друзья установили, что виновником всех мытарств был Аракчеев и его клевреты. Всемогущий временщик дал понять Карамзину, что путь к кабинету императора лежит только через его приемную. Карамзину передали, что временщик «желает видеться» с ним, попрекнув при этом — «зачем он по приезде в столицу не забросил ему визитную карточку». Встреча, на которой настоял Аракчеев, состоялась. Временщик еще раз показал свое всемогущество. И буквально на следующий день, 16 марта 1816 г. состоялась аудиенция у императора. После более чем часовой беседы Карамзин получил разрешение на издание «Истории», 60 тысяч рублей на издержки и орден св. Анны 1-й степени — «Аннен-скую ленту через плечо», как писал он Дмитриеву.

Казалось, цель жалаемая достигнута, но тревога не покидала историка, близким друзьям он сообщает о каких-то новых на него наветах, о неустойчивости своего положения, прямо писал брату 4 апреля 1816 г.: «Милость государя не ослепляет меня», «не ручаюсь за ее продолжение». При внимательном рассмотрении ситуации убеждаешься, что оснований для тревоги за «Историю», за себя, неуверенности в возможности продолжать нелегкое свое дело летописца было достаточно.

С печатаньем труда далеко не все шло гладко. Автор прямо говорил, что его «История», как пленница в руках татар. В письме к брату осенью 1816 г. (около 6 октября) он пишет: «История печатается весьма худо, военные господа, начальники типографий старались делать мне разные неудовольствия, даже остановили было печатанье, требуя, чтобы я отдал книгу свою в цензуру».

14 октября 1816 г. Карамзин подает императору специальную записку о всем случившемся, настаивая на удалении всех преград, помех и происков, чинимых явными и тайными недругами издания его главной книги. Текст этого краткого выразительного документа заслуживает быть приведенным полностью, ибо передать авторскую интонацию невозможно чужими словами:

«История» моя по высочайшему повелению печаталась в военной типографии; но генерал Закревский (дежурный генерал Главного штаба.— А. С.) на сих днях остановил печатание, объявив именем князя П. М. Волконского (начальника Главного штаба. — А. С.), что книга должна быть еще рассмотрена цензурой, хотя он сам сказал мне прежде (22 июля в Петербурге), что для типографии нет нужды в одобрении цензорском, когда государь приказывает печатать. Ожидаю теперь высочайшего решения. Академики и профессора не отдают своих сочинений в публичную цензуру: государственный историограф имеет, кажется, право на такое же милостивое отличие. Он должен разуметь, что и как писать; собственная его ответственность не уступает цензорской. Надеюсь, что в моей книге нет ничего против веры, государя и нравственности, но быть может, что цензоры не позволят мне, например, говорить о жестокости царя Ивана Васильевича. В таком случае где будет история».

Резкий протест Карамзина был передан через всесильного в те дни А. Н. Голицына прямо в руки императора. Его записка возымела действие («теперь это кончилось»), прерванное издание возобновилось без цензуры, но отношение с Главным штабом было испорчено. Генерал Закревский, прервавший набор «Истории», был одним из влиятельных и близких к Аракчееву лиц. Он занимал пост дежурного генерала Главного штаба и имел право действовать именем государя.

Карамзин не строил иллюзий в этом отношении: «Я не видал императора и едва ли увижу», — подчеркивал он в письме к Дмитриеву, излагая всю эту тягостную историю. «Мы расстались, по-видимому, со двором. Бог с ним!» Разрыва открытого все же не произошло.

Хотя бюрократические преграды были преодолены, но оставались многочисленные технические (полиграфические) трудности: не хватало шрифтов, набор производился одновременно в трех типографиях, в работе находилось сразу несколько томов, а корректуру правки автор держал сам с помощью Екатерины Андреевны. Какая нагрузка свалилась на них в те славные, радостные и трудные дни.

Хлопоты по налаживанию издания первых томов заняли несколько месяцев. И, конечно, ничего нового автор за это время не написал. В конце марта он, вернувшись в Москву, прямо пишет близким: «Я не принимался за работу; однако ж бумаги и книги разложены». Но затем последовал (по настоятельному совету императора) переезд в Петербург, связанные с этим хлопоты и не только домашнего свойства, и опять работа затормозилась. Ведь шло печатанье тома за томом, связанная с этим нудная и так нужная корректорская редакционная работа. Меж тем Грозный все еще ждал своей очереди.

«Остановился на злодействе Грозного (доведя изложение до 1560 года.— А. С.). Бог знает, буду ли продолжать?» — писал он брату в мае 1817 г. Сколько горечи, сколько сомнений в этом сдержанном признании.

10

24 мая 1816 г. Карамзин с семьей приехал в Царское Село и вскоре поселился в отведенном ему помещении в так называемой «Китайской деревне» около Екатерининского дворца. Брату он писал, что с Екатериной Андреевной «они нашли свой домик приятным: уютно и все изрядно, только кабинет мой должен быть в особенном флигеле». В письме же к Тургеневу был более откровенен и точен: «Дом действительно очень тесен для человека с семейством». Здесь историограф старался воссоздать ту же привычную обстановку, что и в Остафьеве.

«Помню тесный кабинет его в царскосельском домике,— вспоминает П. А. Вяземский.— Входя в него, трудно было понять, как могла уместиться в нем История Государства Российского... Маленький письменный столик, обложенный, загроможденный книгами и рукописями, едва ли оставался угол для листа бумаги, на котором он писал, на полу кругом тоже разбросаны фолианты».

Начался новый, петербургский период творчества. Карамзин уже никуда не выезжал, лето и осень до морозов проводил в Китайской деревне, зиму в Петербурге. Москву больше он не увидел, но в письмах часто прорывалась тоска старого москвича по коренному русскому граду: «Москва у меня в сердце», «очень грустно, что я не в Москве», «Москва, Москва, издали смотрю с умилением». Но печатание «Истории» прочно приковало его к столичным типографиям.

«Теперь мне скучно и хлопотно. Типография смотрит на меня медведем, в доме всего недостает, и денег выходит много. Только читки корректуры», — пишет он Дмитриеву в октябре 1818 г. и добавляет много говорящую строку: «Даже смотрю без удовольствия на первые листы корректуры». Каких усилий стоило вырвать позволение на издание своего труда — воплощение двенадцатилетних поисков и раздумий, и не испытать радости при его завершении. На протяжении многих месяцев, пока шло издание, из письма в письмо переходят фразы: «Хлопоты хозяйственные, корректуры»; «читаю корректуры с утра до вечера, слепну, досадую, что история моя худо печатается. Скоро забуду, как пишут историю: переехав в город, не прибавил ни строчки к 9 тому», — сообщалось Дмитриеву в ноябре 1817 г. Этот механический труд, как ни однообразен и тяжел он был, Карамзин никому перепоручить не хотел, только Екатерина Андреевна делила с ним эту повинность. «Беспрестанное чтение корректур тупит мое зрение, и еще целый год надобно читать, читать», — сетует он в декабре. «Типографские дела мои идут медленно... с утра до вечера занимаюсь корректурами, и время проходит; веселия для меня уже нет, — жалуется он брату в феврале, а через месяц признается Дмитриеву: «Корректурная деятельность моя продолжается и доводит меня иногда до обморока; вообрази, печатаю вдруг в трех типографиях: в военной, медицинской и сенатской; но вообрази также, что до сего времени не могут кончить и 1-го тома, хотя печатают уже и второй, и третий, и четвертый».

Карамзин сравнивал работу по изданию «Истории» с военной баталией: «Это великое сражение, которое я даю неприятелю. Могу проиграть его, но лишь бы не потерять мне жену, детей, друзей. Судьбу Истории вручаю судьбе».

Признание красноречивое, говорящее о многом. Дело тут не только в тяжелом и буквально ослепляющем труде по вычитке корректур или в типографских накладках: «Я всем жертвовал и жертвую для скорости печатания, не только наружною красивостью печати, но и своими глазами».

Изъяны в наборе, промедление, конечно, раздражали, а главное — не пускали к творческому труду. Гораздо сильнее, чем физическая усталость, угнетало и гнуло другое — происки недоброжелателей; «делают мне досады», — как выражался Карамзин. «Многие ждут моей Истории, чтобы атаковать меня. Она же печатается без цензуры, все это в порядке вещей. Надобно только иметь терпение. Да и на долго ли. Я уже опускаюсь к земле! Скорее бы в Москву, если в 1818 г. будем еще живы!» На протяжении всего издания «Истории» автору пришлось преодолевать немалые преграды скрытого недоброжелательства.

В мае 1817 г. первый том был наконец готов, и к концу года, по расчетам автора, должны были быть готовы и остальные. Работа же по написанию очередного тома пока худо продвигалась: «Занимаюсь единственно печатанием. Боюсь отвыкнуть от сочинения. Впрочем, я довольно потрудился»,— писал он брату в конце мая. Не так уж безоблачно было на душе историка, как в том уверял он близких. «Хмурю брови на дерзкую глупость, на бесстыдное шарлатанство, на подлое лицемерие. Жизнь моя склоняется к закату!» Он старается остаться в стороне от большого света, сторонится придворных искателей чинов: «Я ленив, горд смирением и смирен гордостью»,— пишет он брату, делясь с ним своими впечатлениями о столичной жизни. Сказывается, конечно, возраст, временами ощущался упадок сил, как признавался в том сам: «Могила перед глазами, а польза сомнительна, способности мои уже не цветут, а вянут»; главное все же в другом — его одолевали сомнения в возможности завершения труда. «Буду ли продолжать Историю или нет, все равно, или почти все равно; могу написать более, но уже не могу написать лучше»,— писал он Дмитриеву, посылая другу первый том «Истории», еще пахнувший типографией.

Но сомнения остались позади. У Карамзина достало сил завершить девятый том и написать еще три, стремительно набирая творческую высоту, раскрывая все новые грани своего мастерства. Решающую роль в этом новом приливе творческих сил сыграл, несомненно, удививший автора восторженный прием его труда публикой.

К весне 1818 г. первые восемь томов «Истории» появились на книжных прилавках и моментально исчезли. В письмах к близким автор не без гордости сообщал, что все три тысячи экземпляров «Истории» были проданы в 25 дней, что публика требовала дополнительно еще не менее шестисот экземпляров, и добавлял: «Это замечательно, наша публика почтила меня выше моего достоинства. Мне остается только быть благодарным и смиренным».

«Появление «Истории государства Российского»,— писал Пушкин, — наделало много шуму и произвело сильное впечатление... Светские люди бросились читать истории своего Отечества. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом. Несколько времени нигде ни о чем ином не говорили... Многие забывали, что Карамзин печатал свою «Историю» в России, в государстве самодержавном, что государь, освободив его от цензуры, сам знаком доверенности налагал на Карамзина обязанность всевозможной скромности и умеренности. Повторяю, что «История государства Российского» есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека».

Завершение первого издания «Истории» пробудило у Карамзина мысль покинуть столицу, «чтобы доживать век в тихой Москве с семейством и дружбой»,— как выразился он в письме к Дмитриеву в августе 1817 г. Дмитриев по просьбе друга уже подыскивал ему квартиру в Москве. И все же Карамзину не суждено было реализовать свое желание. Последовало предложение петербургского книгопродавца Селенина о втором издании «Истории».

«Здешние книготорговцы торгуют у меня второе издание и соглашаются дать мне 50 тыс. в 5 лет. Это не много, но избавит меня от хлопот издания», — извещал он брата в апреле. Издание состоялось, в Москву он не уехал и от хлопот не избавился. Второе издание «Истории» «прикрепило» Карамзина к Петербургу. «Другие привязываются ко двору, а я к типографии» (Письмо к Вяземскому 2 января 1819 г.). Все это время писал «Историю» мало. В сентябре 1818 года с грустью в том признался: «Занимаюсь как обыкновенно; но IX том Истории худо продвигается вперед» (Письмо Вяземскому).

«Привязка» к типографии продолжалась более года. В декабре он писал Вяземскому: «Я все еще будто занимаюсь Историей; намерен даже и действительно заняться ею с января по окончании второго издания. Хочу в торжественном собрании Российской академии читать несколько страниц об ужасах Иоан-новых: президент счел за нужное доложить о том через министра государю. Увидим, сколько будет любопытных». В заключительной строке слышна тревога. Предстоящее публичное чтение в Торжественном собрании Российской академии, членом которой Карамзин стал в 1818 г. (инициатором дела был президент А. С. Шишков), имело принципиальное значение — это была разведка боем. Карамзин сознательно выбрал темой для чтения первую главу IX тома, посвященного Грозному; от того, как авторское понимание «мучителя россиян» будет встречено в Академии (а ее членами были не только виднейшие литераторы Крылов, Дмитриев, Державин, Шишков, Жуковский, но и некоторые влиятельные сановники — почетные академики Кочубей, Голицын, Аракчеев, ученые богословы и филологи), как отнесутся к нему придворные круги, зависело многое. По существу, решался вопрос, будет ли автор продолжать свой труд. Восемь томов уже были в распоряжении публики, но самое-то заветное было связано с девятым.

12 января 1820 г. Карамзин прочел в Торжественном собрании главу «О перемене Иоаннова царствования, о начале тиранства, о верности и геройстве россиян, терзаемых мучителем». Историк был награжден большой золотой медалью Академии за изданные шесть томов своей «Истории», и к акту вручения медали было приурочено чтение. Историограф, несмотря на недомогание, читал главу полтора часа при стихнувшем зале, заполненном до отказа. Чтение вышло за рамки чисто академического «мероприятия». «С начала Академии, говорят, не было такого многолюдного, блестящего собрания,— писал Карамзин Дмитриеву. — 12 января 1820 г. забыли правило, раздалось всеобщее рукоплескание, когда добрый президент подал мне огромную медаль с изображением Екатерины. Это меня тронуло — меня, холодного меланхолика».

Император разрешил чтение, но говорил «об академическом торжестве историографа», явно не желая брать в расчет обличение самовластия, «поучение царям», вложенное в свой труд Карамзиным. Цесаревич Константин, лишенный хитрой расчетливости старшего брата, прямо заявил, что нельзя позволять говорить о кровавом деспотизме царей. «Книга его (Карамзина), — заявлял Константин, — наполнена якобинскими поучениями, прикрытыми витиеватыми фразами». То же самое говорил другой, уже духовный столп режима митрополит Филарет. Хотя публично (он был членом Российской академии) и благословил историографа, он за спиной нанес удар, прямо заявляя, что без ужаса не может вспоминать об этом публичном обличении и обнажении зла, о мрачных чертах Грозного, вскрытых историком, что впредь надлежит «освещать лишь лучшую часть царствования Иоанна IV». Сколь ведь ветхозаветно это «мудрое» правило скрывать пороки и кровавые злодеяния «больших людей» ссылками на высшие соображения.

Нельзя не отметить и еще одной весьма своеобразной реакции на обличение августейшего «мучителя». Этот эпитет Карамзин публично употребил по отношению к Грозному, а у всей читающей России в памяти были пушкинские строки, клеймившие как мучителя и притеснителя всей России Аракчеева. Случайно ли это совпадение эпитетов?! А ведь сам Аракчеев присутствовал на публичном обличении Грозного, в числе самых «почетных гостей»! Все взоры были устремлены на «единственного вельможу» (так называл временщика Карамзин). Однако «преданный» и тут нашелся, не только не возмутился, а выдавил слезу и зааплодировал. Иначе поступить — значило узнать себя.

Публичное обличение «злодейств Ивашки», кровавого разгула дикого самовластья было воспринято общественностью как тщательно рассчитанный удар по аракчеевскому режиму, облаченный в чисто исторические формы. Понимал ли эту особенность своего труда Николай Михайлович? Думаю, да. Недаром же в его письмах время от времени прорываются признания вроде, скажем, таких: «Я республиканец в душе, я либералист на деле, и не на словах», и т. п. Действительно, его «История» наносила по престижу самовластия, по аракчеевщине сильнейший удар, все это западало в память, становилось предметом обсуждения в различных кругах русского общества.

Публичные чтения вдохновили, а завершение второго издания позволило наконец Николаю Михайловичу вернуться с новыми силами к работе над девятым томом. Его завершение являлось программой-минимумом, и первоначально ею он и ограничивался. «План нашей будущей жизни, — писал он Дмитриеву 20 февраля 1820 г., — простирается не далее девятого, часто упоминаемого тома Истории, лучше издать его здесь, а там будет где Богу угодно». Физическое недомогание было причиною этого самоограничения. П. А. Вяземскому 25 февраля 1820 г. он писал: «Только одной работой своей я не очень доволен: не могу наладить так, чтобы всякое утро заниматься постоянно от 4 до 5 часов, пока есть охота и силы».

Как видим, тональность писем после январского триумфа изменилась: нет былых волнений и сомнений в возможности и целесообразности своего труда, действенности исторических обличений самовластия, возможности издания труда и т. п.

В феврале-марте он работает над пятой главой, описывая ливонскую войну, падение Полоцка и Нарвы, осаду Пскова, убийство Грозным сына, бедствия России. Работа пошла споро. Январские публичные чтения показали автору, что Россия мыслящая с нетерпением ждет завершения его разоблачений Грозного. С нетерпением ожидал историк затребованных из архива ящиков документов, торопил Малиновского, сопровождая реестры затребованных дел настоятельными просьбами: «Это мне крайне нужно и поскорее».

Он рассчитывал летом в Царском Селе, где ему хорошо работалось, завершить весь IX том. 20 марта Дмитриеву: «Дописываю 5 главу 9 тома. Надобно еще написать и шестую и седьмую, чтобы издать его». Через неделю, 26 марта сообщил брату: «Пишу опять довольно прилежно, авось к зиме допишу 9 том». 18 февраля Дмитриеву: «Думаем недели через две ехать в Царское Село на лето. Хорошо, если бы Бог дал мне дописать там царя Ивана. Еще две главы остается».

Весной 1820 г., вскоре после переезда в Китайский домик, Н. М. Карамзин, его семья, его труд и все подготовительные бумаги и книги подверглись смертельной опасности. 11 мая в большом Екатерининском дворце вспыхнул большой пожар, сильная буря раздувала пламя, над парком летели пылающие головешки. «Пишу тебе с пепелища, — сообщает историк Дмитриеву 14 мая, — третьего дня сгорело около половины здешнего великолепного дворца: церковь, лицей, комнаты императрицы Марии Шедоровны и государевы. Часу в третьем перед обедом я спокойно писал в своем новом кабинете (флигелек в «Китайской деревне». — А. С.) и вдруг увидел над куполом церкви облако дыма с пламенем. Бегу по дворцу... прибежало множество солдат, но с голыми руками. Огонь пылал, и через десять минут головни полетели и на историографический домик, кровля наша загорелась. Я прибежал к своим. Екатерина Андреевна не теряет головы в таких случаях: она собрала детей и хладнокровно сказала мне, чтобы я спасал свои бумаги. Двое из наших людей заливали огонь, а с другими мы успели кое-как все вынести и отправить в поле, а сами ждали, чем решится судьба нашего домика. Три раза кровля загоралась, но мы тушили — и вдруг ветер затих, подув в другую сорону. Между тем дворец горел. Делали что могли в ожидании петербургской полиции, которая прискакала к вечеру... Пожар остановили у самого кабинета государева. Мы всю ночь не раздевались и не спали. Огонь совершенно угас вчера к обеду (т. е. 13 мая — А. С.), но лицей и ныне поутру еще курился... И у нас не без убытка, перемяли, передрали и пр. Скажи, любезнейший друг, Алексею Шедоровичу Малиновскому (директору архива.— А, С.), что я ревностно спасал архивские бумаги: все цело и невредимо. Сам буду писать ему на той почве».

25 мая он в письме к А. Ш. Малиновскому успокоил друга: «Домик наш остался цел, целы и бумаги и книги архивские» к добавил: «Готовлюсь писать о Сибири: она составит главу, а там будет последняя. Работа все еще занимает меня приятным образом и все еще жалею, что утро коротко». С таким настроением работается споро. «Я в Сибири,— извещает историк Дмитриева 21 июня, — пишу о твоем герое Ермаке (в 1794 г. Дмитриев опубликовал поэму «Ермак», славя его как полубога.— А. С.). Но жалуюсь на худые материалы и не нахожу ничего характерного, все бездушно, а выдумывать нельзя». Здесь весь Карамзин — образность — да, но прежде всего достоверность. И опять жажда новых источников, и это после получения архивных материалов ящиками. Но тут Карамзину в его источниковедческих разысканиях вновь сверкнуло солнце: в его руки попала уникальная Сибирская летопись; работа пошла, закипела еще более споро, и 9 июля он торжествующе сообщает Дмитриеву: «Я кончил главу о завоевании Сибири».

Глава о Ермаке заслуживает особого внимания. Она следует сразу же за изложением трагического исхода ливонской войны, в которой Иван IV «оказал всю слабость души своей, униженной тиранством... изгубив столько людей и достояния». Автор прямо обвинял царя в поражении, его трусостью и бездарностью объяснял «удивительное бездействие наших сил». На Западе от позора Россию спасало только героическое сопротивление Пскова, выдержавшего осаду войск Стефана Батория. С мужеством пско-вичан сопоставляет Карамзин подвиг Ермака и его дружины, героизм народа, противопоставляет их трусливому смятению Иоан-нову, столь дорого обошедшемуся России. С этого и начинается глава о завоевании Сибири.

«В то время как Иоанн, имея триста тысяч добрых воинов, терял наши западные владения, уступая их двадцатишеститысячам полумертвых ляхов и немцев, в то самое время три купца и беглый атаман волжских разбойников дерзнули завоевать Сибирь!»

Удивительно яркий, мудрый текст просветителя-патриота! Неудачи в ливонской войне, план великого (и в основе-то ведь верного!) замысла о выходе к берегам Балтики, предвосхищавший на 150 лет Петра Великого, был сорван самим же Грозным, оказавшимся никчемным дипломатом, несостоятельным военачальником и просто трусливым человеком, которого «охватил ужас». Душа царя была надломлена и унижена его же собственным тиранством и запоздалым раскаянием. Таким рисует «Ивашку-злодея» правдивое и суровое перо историографа. И ныне, и ранее иные историки оправдывали «крайности» царя-мучителя суровой необходимостью мобилизации сил для завоевания Ливонии, а по Карамзину, идущему вслед за летописями, за народной памятью, получается как раз обратное. Эта кровавая «централизация и мобилизация» сил и средств подорвала силы страны. От полного краха деспота спасает (Баторий требовал земли вплоть до Смоленска!) только героизм и терпение народа. Восприятию читателем общей оценки, итогов деятельности Ивана IV помогает примененный автором метод контраста, противопоставления, что еще более оттеняет пагубные последствия «ивашкинских злодейств».

Эта глава — одна из лучших в «Истории». Выразительный текст Карамзина, тщательно воссоздавший по летописям картину подвигов Ермака, закрепил навеки в памяти народной его образ. Насколько сильно было воздействие картины, созданной Карамзиным, на современников показывает хотя бы тот факт, что Рылеев в знаменитой «Думе о Ермаке» шел за Карамзиным вплоть до использования образов, им созданных, а ведь «Дума» стала одной из самых популярных народных песен.

После создания главы о Ермаке, как часто бывает в процессе творчества, за приливом вдохновенного труда наступил спад, прорвались, дали о себе знать недомогания: «Около месяца уже ничего не делаю, описав завоевания Сибири и подвиги Ермаковы. Остается (в IX томе. — А. С.) одна глава, но Бог знает когда напишу ее», — сообщалось 27 августа Дмитриеву. Как ни скупа эта информация, она говорит о многом. Речь идет о создании завершающих глав IX тома, надобно было подвести итог и положить на бумагу результаты своих многолетних раздумий о «злодействах Ивашки», речь шла о реализации автором своей излюбленной мечты вразумить живущих уроками истории. Надобно было собрать для этого надлежащие силы и мысли,

В начале июля была завершена глава о Ермаке (письмо к Дмитриеву) и на стол легли листы итоговых оценок времен Ивана Грозного. В августе и сентябре работа шла «мало и плохо», историк жаловался на состояние здоровья, в октябре глава все еще не была завершена. Собираясь возвращаться из «Китайской деревни» в Петербург, Карамзин извещает Дмитриева: «Вывезу отсюда Ермака с Сибирью и смерть Иванову, но без хвоста, который требует еще добрых недель шести работы. Между тем объявляю подписку на 9-й том и месяца через три отдам его в типографию»... Следовательно, к концу октября большая часть последней, седьмой главы девятого тома еще не была написана. Автор остановился на смерти мучителя, а общая оценка: «смесь добра и зла», «сравнение с другими мучителями, Иоанн как образователь государственный и законодавец», еще отсутствовали. Все это предстояло еще написать. Только 10 декабря в письме к А. Ф. Малиновскому сообщается: «Последняя глава IX тома мною написана, на сих днях отдам в печать». Завершающий итоговый текст IX тома («хвост») потребовал почти полугодового труда.

В IX томе, его заключительных главах раскрылся талант Карамзина — публициста и исследователя. Чтобы оценить этот текст, мысли, в нем заключенные, его надобно прочесть, невозможно пересказать, передать впечатление от этих бичущих слов, разящих всесильных душегубцев!

Нет, кажется, отрицательных убивающих эпитетов, которые не использовал бы историк, характеризуя Грозного, этого «са- модержца-мучителя»: душегубец, губитель, злодей — не самые сильные; неистовый кровопийца, тигр, упивающийся кровью, и пр. Автор сравнивает Грозного с Нероном и Калигулой в неистовстве кровопролития, отводит как необоснованные попытки оправдать жестокости Иоанна ссылками на некие заговоры, которые он якобы вынужден был разрушать, ибо «эти заговоры существовали единственно в смутном уме царя». Он раскрыл двуличие тирана и душегуба. Историк указал, что Грозный имел редкую память, увлекался музыкой и пением, знал наизусть Библию, историю греческую и римскую, которым давал нелепое истолкование с целью оправдания своей тирании; любил тиран похваляться силой воли, самообладанием, твердостью характера и беспристрастностью. Лживыми словами, ссылками на историю и священное писание деспот прикрывал свои кровавые злодеяния. С особой силой историк подчеркнул, что во времена Грозного расплодилось неимоверное число кривотолков. Целые тучи доносителей и грубых льстецов порождены были тиранией. Историк попытался раскрыть истоки, пути и формы возникновения самодержца-деспота, обрисовать силы и средства, поддерживающе тиранию, с тем, чтобы впредь не допустить повторения чего-либо подобного; созданные им картины злодеяний вселяли омерзение к злу, выставляли на позор таких властителей, чтобы впредь не было подобных.

В январе 1821 г. IX том был завершен и «поступил в типографию». 25 января автор сообщал Малиновскому и Дмитриеву, что этот том уже печатается и «около мая выйдет», том получается «огромный с нотами».

11

IX том вызвал огромный (тут это слово звучит даже слабо!) общественный интерес. Он был раскуплен нарасхват, выхода его ждали с нетерпением. Современники отмечали, что улицы Петербурга опустели, ибо все углубились в царствование Ивана Грозного. Реакция современников не была однозначна, ведь поляризация общественных сил уже шла, историограф тому и сам способствовал в немалой степени. Цесаревич Константин назвал том «вредной книгой», а автора «лукавым питомцем мартинистов». В кругах придворной камарильи Карамзина называли негодяем, без которого народ никогда не догадался бы, что и меж царями есть тираны. Многие, в том числе и некоторые цензоры, как сообщал декабрист Н. Тургенев, «находят, что рано печатать историю ужасов Ивана-царя». Знакомые мотивы: у всех народов, во все времена тирания и лесть, неразлучно сплетаясь, нагло выступают, не изменяя презренного обличья своего. Слышались, однако, и другие голоса, и они, похоже, тогда преобладали. Известный государственный деятель, покровитель муз, знаток древностей граф С. П. Румянцев (сын полководца) призывал автора стать вторым Тацитом, посрамить тиранов, обесчестивших Отечество, быть наставником царей. С Тацитом сравнивали историографа и декабристы, верно угадав смысл его исторических поучений. Он был их союзником в обличении ужасов дикого самовластья. Не случайно «История» стала спутником многих декабристов. «Ну, Грозный! Ну, Карамзин, — восклицал в восторге К. Рылеев. — Не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита». Факты неопровержимо свидетельствуют, что друзья К. Рылеева: А. Бестужев, Н. Муравьев и другие «молодые якобинцы», ранее упрекавшие Карамзина в приверженности к монархизму, по выходе IX тома стали самыми его горячими поклонниками, величали не иначе как Тацитом и повсюду разносили весть о новом замечательном творении историографа. Лучшим творением Карамзина назвал IX том В. Кюхельбекер. Этот том, по определению другого декабриста, Штейгеля, был «феномен небывалый в России... Одного из великих царей открыто наименовали тираном, каких мало представляет история». Так далекое, казалось, прошлое, воссозданное талантливой рукою мастера, вело к более глубокому пониманию настоящего, укрепляло в необходимости его коренного улучшения. Н. И. Тургенев записал в своем дневнике, что, читая историю Карамзина, он получает неизъяснимую прелесть от чтения, как бы переносящего его в далекое прошлое Отечества: «Некоторые происшествия, как молния проникая в сердце, роднят с русским древнего времени».

IX том «Истории» вместе с тем показал, что в оценке и предшествующих томов современники, порицавшие автора за приверженность к монархизму, были не правы, ибо судили почти исключительно по авторскому вступлению к первому тому, не принимая во внимание содержание последующих книг. Не случайно ведь даже такие критики, как Никита Муравьев, Михаил Орлов или историк Иоахим Лелевель разбирали одно лишь предисловие, которое конечно же не выражает всей авторской концепции труда. Сам Карамзин в письмах признавал, что работа над вступлением ему далась всего труднее, что он буквально «хитрил и мудрил» и недоумевал, почему его критики не идут далее первого тома и даже одной только его вступительной части. Это обстоятельство было проницательно схвачено Пушкиным, писавшим в своих записках еще в 1826 году: «Молодые якобинцы негодовали — несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий, казались им верхом варварства и унижения» (выделено нами.— А. С.). К сожалению, отмеченная Пушкиным особенность «Истории» не всегда принималась во внимание. Она ярко выступила перед современниками только после, публичных чтений важнейших для автора глав труда, чтения в Российской академии главы о злодействах Грозного и выхода IX тома.

Возможно, что подобного признания, даже шумного успеха и еще более радикальных выводов из мастерски воссозданных исторических картин не ожидал и сам автор. Смущало также и сравнение с Тацитом. Ведь еще принимаясь за «Историю» в 1803 г., обдумывая труд, привлеченные к созданию источники, он писал: «Летописцы наши не Тациты: не судили государей, рассказывали не все дела их, а только блестящие». Но в процессе создания «Истории», размышлений над прошлым Отечества в свете событий 1812 года, в обстановке вс еобщего возмущения аракчеевщиной изменялась и позиция историографа. Карамзин не представлял уже себе историю без обличения царских «злодейств». Об этом он писал и в Записке от 14 октября 1816г., протестуя против цензуры своего труда. Нельзя не вспомнить, что и в своем четверостишье «Тацит» Карамзин указывал, что Древний Рим пал и жалеть о нем не должно, «он стоил лютых бед, несчастья своего, терпя, чего терпеть без подлости не можно!» Современники конечно же хорошо знали эти строки. Этому выводу Карамзин оставался верен. Его историографское поучение прозвучало как разоблачение деспотизма царей: черные краски, наложенные им на Грозного, восприняты были современниками как нападение на сам принцип деспотизма, самодержавия. Созданное гением полотно начало жить своей собственной жизнью. Карамзин стал выразителем и центром общественного мнения. Его квартира (в доме Муравьевых), его дача в Царском Селе («Китайская деревня») стали особо посещаемыми. А. С. Грибоедов писал перед отъездом на Кавказ П. Вяземскому о встрече-беседе с Карамзиным: «Стыдно было бы уехать из России не видевши человека, который ей наиболее чести приносит своими трудами. Я посвятил ему целый день в Царском Селе и на днях еще раз поеду на поклон».

«История злопамятнее народа! — восклицал Карамзин, завершая изложение «злодейств Ивашки». Уже современник царя-мучителя, его друг-соперник, позже негодующий обличитель князь Андрей Курбский в «Истории о великом князе Московском» утверждал, что во время опричнины на Руси ничего, кроме бессмысленной резни по злобной прихоти царя и его заплечных мастеров, и не было. В XVII веке (в Хронографе 1617 года), в публицистике дьяка Ивана Тимофеева и князя Катырева-Ростовского уже появляется противопоставление двух периодов царствования Иоанна. Затем В. Н. Татищев, не без влияния дела царевича Алексея, положительно оценивал Грозного и осуждал «беспутных вельмож, бунты и измены». Но Татищев писал о Грозном, а защищал-то дело Петра. Князь-историк Щербатов сурово осудил кровавое самовластие Грозного, но говорил о перерождении царя, о государственной разрухе.

Декабристы под прямым, сильным впечатлением карамзин-ской «Истории» резко осуждали тиранию Грозного, видя в ней проявление общих принципов самодержавия, доказательство необходимости его устранения и возвращения к вечевым, республиканским началам. Михаил Лунин прямо заявлял, что «царь Бешеный» четверть века «купался в крови подданных», Кондра-тий Рылеев именует царя «неистовым тираном».

Споры вокруг зловещей фигуры царя-мучителя не утихают и по сей день. В истории отечественной мысли трудно найти деятелей, не высказывавших о нем суждения. И ныне, как и ранее, даются Грозному самые противоположные оценки. Но не всегда при этом должным образом учитывается критическая работа по освоению огромного материала, проделанная тремя великими патриархами отечественной исторической мысли: Карамзиным, Соловьевым, Ключевским. Основной же вывод Карамзина гласил, что «злодейства Ивашки» настолько подорвали нравственность, авторитет высшей власти, что россияне ответили на это безумие взбесившегося абсолютизма восстанием; корни «Смутного времени» уходят к «Ивашке-злодею». Не забудем же, что эти выводы были сделаны во времена аракчеевщины, накануне восстания декабристов.

С исхода 1821 г. Карамзин сочетал вычитку корректур IX тома с подготовительной работой по очередному X тому, разбирая поступающие из Московского архива документы, запрашивая у друзей специальные данные по событиям и фактам. Богатство поступаемого материала,по-видимому,удовлетворило автора, неоднократно благодарил он Малиновского за доставление очередных «ящиков с архивными бумагами», всякий раз добавлял, однако,— «ожидаю еще». В те же дни Николай Михайлович просил Калайдовича «сделать подробное описание наружности, лица и вида царя Федора Иоанновича с изображения над гробницею в Архангельском соборе и как можно скорее ко мне доставить». Он просто не мог описывать ход событий, не имея четкого, ясного, полного представления о главных действующих лицах зпохи. Вот эта дотошность и позволяла образно воссоздавать минувшее. В этом плане опыт Карамзина не утратил своей значимости. Карамзин многое запрашивал и весьма быстро получал желаемое и из архива, по реестрам, и от молодых друзей — так, через месяц, в апреле он благодарит К. Ф. Калайдовича «за описание Федорова лица». Карамзин как-то говорил, что для него обязанности дружбы так же святы, как гражданский долг перед Отечеством; люди его времени, его круга не только произносили красивые слова о чести, долге, дружеской обязанности, но и поступали в полном соответствии с провозглашенными принципами.

Авторская работа над X томом шла между тем «не споро», Николай Михайлович жаловался на здоровье, ослабление зрения, упрекал себя даже в том, что «стал кажется, ленивее». Анализ писем однако показывает, что работал он по-прежнему напряженно, проводя за письменным столом до пяти вечера, а затем после короткого отдыха (полчаса дремал в кресле и считал это достаточным для восстановления сил) продолжал работу с той лишь разницей, что утренние и дневные часы заняты были чистым творчеством, т. е. созданием текста, его доводкой, отделкой, а вечерние уходили на разбор полученной почты- «архивных ящиков», книг, журналов. Этот разбор, чтение и обдумывание прочитанного он считал уже отдохновением.

Перечитывая страницы и главы огромного труда Карамзина, сопоставляет работу истерика с ходом современных ему событий, (а только так и можно правильно понять все им написанное, особую тональность, патетику его текста), убеждаешься в огромной — не боюсь употребить это обязывающее слово — требовательности Карамзина-автора. Его опыт учит, что нельзя отдавать бумаге не выверенные, не выстраданные мысли, предварительно не обосновав их документами, критическим анализом. От тома к тому эта требовательность его как исследователя росла и, полагаю, именно она, внутреннее беспокойство, ею порождаемое, были источником и творческого вдохновения», и причиною того, что работа игла не споро». Мастерство, талант обязывают! Еще современники отметили высокое достоинство» последних томов «Истории», Пушкин назвал их прелестными, Блудов, прочтя еще в рукописи, говорил, что они выше всех восьми ранее вышедших.

12

В январе 1821 г., сдав IX том в типографию, Николай Михайлович приступил к непосредственной работе над текстом очередного тома, но работа шла медленно, и в марте он писал Малиновскому «Несколько строк X тома уже написаны», а в конце месяца извещал Дмитриева, что «эта работа еще в самом начале», им было написано около 30 страниц. Отвлекала, конечно, корректура IX тома и необходимость освоить огромное количество получаемого материала.

Внимание и время Карамзина тогда тратились и на просмотр иностранных переводов его «Истории» во французском и немецком изданиях. Автор обнаружил немало грубых ошибок: «с двух сторон терзают меня переводчики моей истории; труда много и вздору много, в том и другом переводе ошибки смешные». Вскоре поступило сообщение из Венеции об итальянском переводе.

Аналогичное сетование на многочисленные ошибки переводчиков Истории («в немецком я счел 100 ошибок отчасти грубых и непонятных») содержится в письме к Дмитриеву (26 января 1820 г.) Друзьям он жаловался: «Отнимают у меня время переводчики». И далее признавал, что более, чем известность в Европе, его как автора радуют данные о том, что среди покупателей-подписчиков своего труда он видит купцов, крестьян, представителей кочевых племен. Это доставило автору большую радость: «Я писал для русских, для купцов ростовских, для владельцев калмыцких, для крестьян Шереметьева, а не для Западной Европы». Все значительно в этих подчеркнутых автором строках: и указание на интерес к родней истории самых широких кругов сограждан, вплоть до самых «низов», крепостных крестьян, и гордость, что его «Историю» читают калмыки.

Пребывание в Царском Селе в лето 1821 г. не ознаменовалось существенным продвижением вперед; исторчк сетовал: «пишу мало-помалу» и не с прежним удовольствием; «работа менее приятна». Лето ушло на создание описания Федора Иоанновича, удалось в архивных документах найти новые данные о царе и его окружении, «нечто для меня любопытное». К концу сентября была готова «первая глава Федорова царствования», и автор уже заглядывал вперед: «Я теперь весь в Годунове — вот характер исторически трагический» Обдумывая эти сюжеты, историк запрашивает новые материалы, неопубликованные летописные списки о царевиче Димитрии, генеалогию князей Шуйских, статейные списки времен Годунова я Лжедмитрия, посольские дела европейские и азиатские, «также и дела внутренние», он затребовал текст духовного завещания Ивана Грозного, похвальное слово Годунову, древнейшие карты Россия, составленные во времена Годунова «Печатное мне известно», — пишет историк Малиновскому. Речь шла о присылке новых архивных материалов, запрашивается «все, относящееся к царствованию Годунова»: «Не забудьте ничего любопытного о временах Годунова, желаю спешить, спешить! Хочется отделать это время цельно, не отрывками». Все затребованное было получено, сверх того Карамзин получил из архива еще не изданную рукопись Татищева {«в ней кое-что есть»), от Калайдовича получил более исправный список летописи о царевиче Димитрии («Московскую летопись»), и Александр I тоже передал историографу какие-то рукописи — «духовные древности», а Калайдович сообщил уточненные данные о кончине и месте захоронения Андрея Рублева. Запросы историографа были так велики, нетерпеливы, что даже перед близкими друзьями он извинялся за беспокойство: «Я позволил себе быть нескромным по любви к делу, не бесполезному для ума и нравственности нашего Отечества». Получая очередные пакеты с летописями, ящиками с «бумагами архивскими», он радовался им как ребенок и просиживал за их разбором дни и ночи напролет, не жалея глаз.

С августа 1821 до весны 1822 г. Николай Михайлович обдумывал главы о царе Борисе и одновременно начисто отделывал текст о Федоре Иоанновиче. В конце сентября он писал Малиновскому: «бреду вперед, описывая теперь убиение Димитрия»; в январе 1822 г. Дмитриеву сообщал: «В истории приближаюсь к концу Федорова царствования, пишу еще с удовольствием и буду доволен, если бог даст мне кончить этот том к следующему январю». Через две недели, 19 января более точная информация была помещена в письме к Малиновскому: требуя незамедлительной присылки документов о временах Годунова и Димитрия (одновременно извещая об отсылке в архив ящиков с материалами «федоровых времен»), историк подчеркивает: «Без вашей дружеской милости не могу начать Годунова, буду ждать с нетерпением. Спешу к цели, ибо могу умереть или сделаться неспособным к работе, могут перемениться и обстоятельства (выделено мной. — А. С.), а не худо, чтобы вышли еще тома два моей Истории... Ради дружбы, скорее шлите мне материалы».

Историограф делится с Дмитриевым радостью: «Я кончил 4-ю главу 10 тома и примусь за Годунова, описав судьбу России под скипетром варяжского дома». В конце мая 1822 г. Карамзин завершал исследование времен Годунова: «Мне он дорог, занимаюсь именно соображениями происшествий и характеров сего времени», — сообщал он Малиновскому 29 мая.

Как видим, Николай Михайлович достаточно долго обдумывал времена Годунова, привлекал обширный круг источников в значительной степени совершенно новых и не скрывал от друзей своей озабоченности, тревоги, прямо писал о возможном изменении обстоятельств, могущих помешать ему завершить работу. Речь шла? по-видимому, о выработке общей оценки действий царя Бориса, и давалось все это не без труда, следы тому находим и в письмах. Общая оценка «сего времени» волнует, тревожит историка, даже внушает опасения и вместе с тем доставляет творческую радость: «я еще не умер душою», «порадуйтесь моему нетерпению». Годунов привлекал внимание Карамзина давно. Еще в «Вестнике Европы», два десятилетия назад он дал первую свою оценку царю Борису. Теперь, в виду всей читающей и помнящей прочитанное России, он круто, во многом резко изменил, ужесточил характеристику царя. Читая ее, сопоставляя со временами Карамзина, невольно приходишь к выводу, что сказанное о Годунове во многом адресуется Александру «Благословенному». Эту перекличку двух времен, столь, казалось бы, далеких, автор делал вполне сознательно. Не случайна тревога автора о возможном прекращении работы над Годуновым в связи с «переменой обстоятельств». И опять он, предупреждая эту «перемену», отводя возможные неприятности, прибегает к проверенному методу — к публичным чтениям наиболее важных глав еще до сдачи тома в набор. Главы из X тома («избрание Годунова») автор читал при дворе вдовствующей императрицы Марии Федоровны: «Гатчинское общество не дремало». «История» Карамзина даже на время вытеснила в обществе чтение любимых тогда романов Вальтера Скотта.

22 сентября 1822 г. Карамзин писал Малиновскому: «Описав все наши дипломатические сношения Борисова царствования, начинаю описывать гонения Романовых, голод, разбои и явление самозванца: это ужаснее Батыева нашествия».

Историограф уже задумывался над конечными выводами всего своего труда. Совсем не случайно в его письмах к друзьям появляются эти фразы о судьбе России под скипетром Рюрикова дома, о смуте великой как переходной эпохе ко временам дома Романовых.

Делясь планами по завершению затянувшейся работы, историограф пишет Дмитриеву 2 декабря 1822 г.: «Старость на дворе: того и смотри, что сгонит со двора охоту писать, а мне бы хотелось посадить Романова на трон и взглянуть на его потомство до нашего времени, даже произнести имя Екатерины, Павла и Александра с исторической скромностью. Сижу часов пять, а напишу иногда строк пять». Историограф, как видим, не изменяет своему давно выношенному плану, а именно, основной текст завершить главой об избрании Михаила Романова, а затем дать краткий обзор всей истории от исходов «смуты» до Отечественной войны. В этом замысле на первое место сознательно выдвигалось сопоставление двух эпох, в которых особо властно проявилась воля и мощь народная.

Зимой 1822/23 г. Карамзин внес изменения в план работы, решив объединить в один том и немедленно издать помимо «времен Годунова» и всю историю самозванца, с тем чтобы «издать Историю Лжедмитрия уже полную: в царствовании Годунова он только начинает действовать» (к Дмитриеву в ноябре 1822 г.).

«Теперь пишу о Самозванце, — сообщает он Дмитриеву 11 декабря, — стараюсь отличить ложь от истины. Я уверен в том, что он был действительно Отрепьев-Растрига. Это не ново, и тем лучше» ( выделено Карамзиным. — А. С.). Этот вывод был сделан после изучения всех доступных материалов, в том числе полученных из архива «польских дел», где «рассказывается история Отрепьева», и всех других архивных документов «от времени Годунова до Михаила Федоровича».

Новый 1823 год Карамзин встретил, работая над завершением XI тома. В первый день января, как о том сообщалось Дмитриеву, историк, несмотря на новогодние визиты, все же «успел написать строк десять о самозванце». В письме есть жизнерадостная интонация, надежда скорого завершения очередного тома: «работаю довольно».

«На сих днях, — писал Карамзин Дмитриеву 19 января 1823 г., — было блестящее собрание в Российской академии. Читали кое-что, а я о Дмитрии и Годунове... Говорят, граф Аракчеев плакал, по крайней мере многие плакали». Заседание это было 14 января. По свидетельству современников, Карамзин произвел сильнейшее впечатление на многочисленную публику, заполнившую актовый зал Российской академии: «во время чтения не слышно было ни малейшего шороха». В зале кроме академиков присутствовал «весь Петербург», виднейшие сановники, министры, военные деятели.

Публичные чтения новых глав «Истории» являлись крупным общественным событием. Александр Одоевский писал брату В. Ф. Одоевскому 23 января 1823 г.: «У нас в Петербурге было торжественное собрание в Российской академии. Карамзин читал отрывки из десятого тома своей Истории и мастерски описал характер Годунова, его происки, его властолюбие. Изображение может быть красноречивейшее во всей нашей словесности».

Расчет автора оправдался, публика тепло встретила его описание «Смутных времен». С новой силой автор продолжил работу. 12 апреля историк извещал Малиновского: «Работаю еще усердно: кончил Федора и начинаю Лжедмитрия. Буду очень доволен, если Бог даст мне хотя бы осенью начать Шуйского. В таком случае X и XI томы могли бы к весне поступить в книжные лавки, осталось бы написать XII том».

Но лето не принесло, как до этого было, ожидаемого оживления в работе, Карамзину все чаще изменяли силы. В расцвете лета, 10 июня он прямо, изменив привычной сдержанности, жалуется Дмитриеву: «Много времени пропало для самозванца, вследствие болезни». Правда, он надеялся, что вынужденный перерыв «даст живость будущей работе», но и этого не произошло. В августе в письме к Малиновскому он признался: «За работу кое-как принимаюсь, но не усердно».

Осенью все же удалось завершить работу над XI томом и передать два новых тома в типографию для «тиснения». «Новые тома Истории уже печатаю за свой счет, — писал автор. — Всякий день хожу на поклон к журналисту и содержателю типографии Грегу — вот мой двор».

В течение декабря — января и февраля, пока набирались эти тома, работа над очередным томом по существу не велась, все время опять уходило на вычитку корректур и дописывание примечаний к XI тому, а на подлинное творчество не оставалось ни времени, ни сил: «Ежедневные мои хлопоты умножились печатанием двух новых томов Рос. Истории, — пишет автор Малиновскому 3 декабря, — брожу в типографию, порчу глаза корректурами». Автор жалуется на частые помехи, на большие затраты и плохой ход издания. «Лучше писать, нежели печатать Историю в русской типографии», — восклицает он в сердцах в первый день нового 1824 года.

К исходу января был набран только один том, и по-прежнему автор большую часть своего времени посвящает набору: «Не жалею глаз, усердно занимаюсь корректурами. Набирают уже XI том, авось к половине марта отделаюсь, — делится он планами с Малиновским 22 января. — Теперь совсем не пишу Истории, отдыхаю или грубею умом, ослабленным может быть и болезнями». Описание его состояния хорошо дополняет информация из письма к Дмитриеву от 4 февраля: «И в простуде хлопочу с типографией; каждый день для меня дорог, а печатают медленно от беспорядка истинно русского». Карамзин рассчитывал к середине марта завершить печатание двух томов; напряженно работая, преодолевая многочисленные технические трудности, он выдержал намеченные им сроки.

5 марта 1824 г. только-только полученные из типографии два новых тома «Истории» автор спешит выслать Дмитриеву, в сопроводительном письме высказывая надежду, что чтение новых книг доставит другу удовольствие.

XII том Николай Михайлович начал весной 1825 г., рассчитывая им завершить весь труд. Он даже отклонил предложение Екатерины Андреевны выехать на отдых в Ревель (Таллин) к морю, на купания: «Я поупрямился, желая посвятить нынешний год работе». Весной, завершив хлопоты по изданию двух томов, сдаче их в книжные магазины, в тревоге за их успех («История моя худо продается»), Карамзин обдумывает концепцию последнего тома, открывающегося «царем Василием». В середине июня он извещал Дмитриева: «Пишу Шуйского кое-как». Однако работа шла не так споро, как хотелось бы, по причине частых недомоганий, и труд уже не спасал Карамзина от «охлаждения душевного».

«Пишу мало, — делится Николай Михайлович с Дмитриевым в июле, — однако ж пишу последний XII том. Им заготовлюсь для двух тысяч современников (по числу купленных экземпляров. — А. С.) и для потомства, о котором мечтают орлы и лягушки авторства с равным жаром». А в письме к брату в те же июльские дни как бы уточнял: «Описываю мятежное царствование Шуйского, но XII том должен быть последним. Если Бог даст мне описать воцарение Михаила Федоровича, то заключу мою историю обозрением новейшей до самых наших времен».

Его «историческая деятельность», как выразился Николай Михайлович, приближалась к концу. В октябре он завершал описание Шуйского, предстояло написать «еще главы три с обозрением до нашего времени». Заветная цель была уже близка, но и силы были на исходе. Самым близким друзьям он признавался, что боится не доплыть до желанного брега и захлебнуться с пером в руке. Предчувствие на сей раз не обмануло, по написании глав о Шуйском Карамзин «около месяца» простоял на месте. Общий итог года не удовлетворил его. В новом 1826 году Карамзин все же рассчитывал «завершить исторический труд свой, т. е. дописать XII том и напечатать». Стремясь к этой цели, он почти отказался от встреч с друзьям и знакомыми, безвыездно сидел дома и работал, но писалось не так споро, как прежде, почти прекратились встречи и беседы с любителями древностей, которые прежде так одушевляли историографа.

Для ускорения работы он изменил даже привычную ее форму, отказался от составления примечаний одновременно с написанием основного текста для публики: «Не пишу примечаний, чтобы скорее управиться с текстом». В апреле он «дописывал Шуйского», за все лето продвинулся вперед немного: «В три с половиною месяца едва написал я 30 страниц» (сообщение Тургеневу 6 сентября). К этим сентябрьским дням 1825 г., наполненным тревогой, творческими задержками, прощанием с Тургеневым, потерявшим службу после столкновения с царем и отъезжающим за границу («Петербург для нас опустел без Тургенева»), относится взволнованное слово Николая Михайловича о патриотизме: «... все чужое есть для нас только зрелище, смотри, а дела не забывай. Вы еще в долгу у России».

«В уединении Царского Села» и по возвращении в столицу, в осенне-зимние месяцы уходящего 1825 года Николай Михайлович продолжал работу над томом: «Описываю вторую главу Шуйского: еще три главы с обозрением до нашего времени, и поклон всему миру, — писал он Дмитриеву в начале 1826 г. — Близко, близко, но можно еще не доплыть до острова, жаль, если захлебнусь с пером в руке». Строки эти оказались пророческими. Историограф продолжал вплоть до последнего дня работу над «Историей». Он уже начал описание шведской интервенции и отпора, который дали ей соотечественники на рубежах родной земли. Последняя фраза, написанная им, гласила: «Орешек не сдавался». Том остался незавершенным. Бурные события (смерть императора Александра I, восстание на Сенатской площади) прервали работу, вызвали духовное смятение; из этого кризиса Карамзин уже не вышел.

Историограф скончался 22 мая 1826 г. Последний, XII том его труда издан был уже посмертно усилиями Екатерины Андреевны и друзей семейства Карамзиных.

А.Смирнов